Хранил он свое добро в двух мешках. Да, и вбил
он себе в башку, что все это должен сожрать один. Стали мы у
него просить по-хорошему, раз он сам не догадывается,
поделиться с нами, как делали все другие, когда что-нибудь
получали. А он, скупердяй этакий, нет и нет: дескать, ему тут
две недели сидеть и он может испортить себе желудок капустой да
гнилой картошкой, которую нам дают на обед. Он, мол, отдает нам
свой казенный обед и хлебный паек, ничего, дескать, против
этого не имеет, можем разделить все поровну или же есть по
очереди... Тонкого, скажу вам, понятия был человек: на парашу и
садиться не желал, откладывал на другой день, чтобы во время
прогулки проделать это в отхожем месте на дворе. Такой уж был
избалованный, что даже клозетную бумагу с собой принес. Мы ему
сказали, что нам начхать на его порцию, и терпели день, другой,
третий... Парень жрал ветчину, мазал хлеб маслом, лупил яйца,
словом -- жил как надо. Курил сигареты и даже затянуться никому
не хотел дать: дескать, нам курить не разрешается и если
"архангел" увидит, что он дает нам курить, то его посадят в
одиночку. Словом, три дня мы терпели. На четвертый, ночью,
настал час расплаты. Парень утром проснулся... Да, забыл вам
сказать, что он каждый день утром, в обед и вечером перед
жратвой всегда молился, подолгу молился. Помолился он, значит,
и полез за своими мешками под нары. Мешки-то там лежали, но
тощие, сморщенные, как сушеная слива. Он -- в крик: меня, мол,
обокрали, оставили только клозетную бумагу, но потом замолчал,
минут пять подумал, решил, что мы пошутили и просто все
куда-нибудь припрятали. Вот и говорит, да так весело: "Эх вы,
мошенники, все равно вы мне все вернете. Ну и здорово это у вас
получилось!" Был у нас там один из Либени, тот ему и говорит:
"Знаете что, накройтесь с головой одеялом и считайте до десяти,
а потом загляните в свои мешки". Наш парень, как послушный
мальчик, накрылся с головой и считает: "Раз, два, три..." А
либенский говорит: "Не так быстро, считайте медленно!" Тот
снова давай считать, медленно, с расстановкой: "Раз... два...
три..." Когда сосчитал до десяти, слез со своей койки,
посмотрел в мешки, да как начал кричать: "Иисус Мария! Люди
добрые! Мешки пустые, как и раньше!" Посмотрели бы вы на его
глупую рожу! Мы чуть не лопнули со смеху. А либенский ему
снова: "Попробуйте, говорит, еще раз!" Так, верите ли, парень
до того обалдел, что попробовал еще раз, а когда увидал, что в
мешках опять нет ничего, кроме клозетной бумаги, начал колотить
в дверь и кричать: "Меня обокрали! Меня обокрали! Караул!
Отоприте! Ради бога, отоприте!" Само собой, моментально
прибежали надзиратели, позвали смотрителя и фельдфебеля Ржепу.
Мы все как один заявляем, что он помешался: дескать, вчера жрал
до самой поздней ночи и все сьел один. А он только плачет и
твердит свое: "Ведь крошки-то должны остаться". Стали искать
крошки и, конечно, не нашли. Не на таковских напали! Что сами
не могли слопать, послали почтой по веревке во второй этаж.
Ничего у нас не обнаружили, хотя этот дурак и ныл свое: "Но
ведь крошечки-то должны где-нибудь остаться!" Целый день он
ничего не жрал, только смотрел, не ест ли кто-нибудь чего, не
курит ли. На другой день он даже к обеду не притронулся, однако
вечером и гнилая картошка с капустой пришлись ему по вкусу.
Только с той поры он уже больше не молился, когда напускался на
ветчину и яйца. Потом один из нас каким-то чудом разжился
махоркой, и тут впервые он с нами заговорил,-- дескать, дайте и
мне затянуться. Черта с два мы ему дали!
-- А я боялся, что вы дадите,-- заметил Швейк.-- Этим бы
вы испортили весь рассказ. Такое благородство встречается
только в романах, а в гарнизонной тюрьме это было бы просто
глупостью.
-- А темную вы ему не делали? -- спросил кто-то.
-- Нет, забыли.
В шестнадцатой открылась неторопливая дискуссия, следовало
сделать скупердяю темную или нет. Большинство высказалось "за".
Разговор понемногу затих. Арестанты засыпали, скребя под
мышками, на груди и на животе, где вшей в белье водится
особенно много. Засыпали, натягивая завшивевшие одеяла на
голову, чтобы не мешал свет керосиновой лампы.
В восемь часов Швейка вызвали и приказали идти в
канцелярию.
-- Налево у двери канцелярии стоит плевательница. Там
бывают окурки,-- поучал Швейка один из арестантов.-- А на
втором этаже стоит еще одна. Лестницу метут в девять, так что
там сейчас что-нибудь отыщется.
Но Швейк не оправдал их надежд. Больше в шестнадцатую он
не вернулся. Девятнадцать подштанников судили и рядили об этом
на все лады.
Веснушчатый ополченец, обладавший самой необузданной
фантазией, объявил, что Швейк стрелял в своего ротного
командира и его нынче повели на Мотольский плац на расстрел.
Глава X. ШВЕЙК В ДЕНЩИКАХ У ФЕЛЬДКУРАТА
I
Швейковская одиссея снова развертывается под почетным
эскортом двух солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми
штыками. Они должны были доставить его к фельдкурату. Эти двое
солдат взаимно дополняли друг друга: один был худой и
долговязый, другой, наоборот, маленький и толстый; верзила
прихрамывал на правую ногу, маленький -- на левую. Оба служили
в тылу, так как до войны были вчистую освобождены от военной
службы. Оба с серьезным видом топали по мостовой, изредка
поглядывая на Швейка, который шагал между ними и по временам
отдавал честь. Его штатское платье исчезло в цейхгаузе
гарнизонной тюрьмы вместе с военной фуражкой, в которой он
явился на призыв, и ему выдали старый мундир, ранее
принадлежавший, очевидно, какому-то пузатому здоровяку, ростом
на голову выше Швейка. В его штаны влезло бы еще три Швейка.
Бесконечные складки, от ног и чуть ли не до шеи,-- а штаны
доходили до самой шеи,-- поневоле привлекали внимание зевак.
Громадная грязная и засаленная гимнастерка с заплатами на
локтях болталась на Швейке, как кафтан на огородном пугале.
Штаны висели, как у клоуна в цирке. Форменная фуражка, которую
ему тоже подменили в гарнизонной тюрьме, сползала на уши.
На усмешки зевак Швейк отвечал мягкой улыбкой и ласковым,
теплым взглядом своих добрых глаз.
Так подвигались они к Карлину, где жил фельдкурат. Первым
заговорил со Швейком маленький толстяк. В этот момент они
проходили по Малой Стране под галереей.
-- Откуда будешь?
-- Из Праги.
-- Не удерешь от нас?
В разговор вмешался верзила. Поразительное явление: если
маленькие толстяки по большей части бывают добродушными
оптимистами, то люди худые и долговязые, наоборот, в
большинстве случаев скептики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212
он себе в башку, что все это должен сожрать один. Стали мы у
него просить по-хорошему, раз он сам не догадывается,
поделиться с нами, как делали все другие, когда что-нибудь
получали. А он, скупердяй этакий, нет и нет: дескать, ему тут
две недели сидеть и он может испортить себе желудок капустой да
гнилой картошкой, которую нам дают на обед. Он, мол, отдает нам
свой казенный обед и хлебный паек, ничего, дескать, против
этого не имеет, можем разделить все поровну или же есть по
очереди... Тонкого, скажу вам, понятия был человек: на парашу и
садиться не желал, откладывал на другой день, чтобы во время
прогулки проделать это в отхожем месте на дворе. Такой уж был
избалованный, что даже клозетную бумагу с собой принес. Мы ему
сказали, что нам начхать на его порцию, и терпели день, другой,
третий... Парень жрал ветчину, мазал хлеб маслом, лупил яйца,
словом -- жил как надо. Курил сигареты и даже затянуться никому
не хотел дать: дескать, нам курить не разрешается и если
"архангел" увидит, что он дает нам курить, то его посадят в
одиночку. Словом, три дня мы терпели. На четвертый, ночью,
настал час расплаты. Парень утром проснулся... Да, забыл вам
сказать, что он каждый день утром, в обед и вечером перед
жратвой всегда молился, подолгу молился. Помолился он, значит,
и полез за своими мешками под нары. Мешки-то там лежали, но
тощие, сморщенные, как сушеная слива. Он -- в крик: меня, мол,
обокрали, оставили только клозетную бумагу, но потом замолчал,
минут пять подумал, решил, что мы пошутили и просто все
куда-нибудь припрятали. Вот и говорит, да так весело: "Эх вы,
мошенники, все равно вы мне все вернете. Ну и здорово это у вас
получилось!" Был у нас там один из Либени, тот ему и говорит:
"Знаете что, накройтесь с головой одеялом и считайте до десяти,
а потом загляните в свои мешки". Наш парень, как послушный
мальчик, накрылся с головой и считает: "Раз, два, три..." А
либенский говорит: "Не так быстро, считайте медленно!" Тот
снова давай считать, медленно, с расстановкой: "Раз... два...
три..." Когда сосчитал до десяти, слез со своей койки,
посмотрел в мешки, да как начал кричать: "Иисус Мария! Люди
добрые! Мешки пустые, как и раньше!" Посмотрели бы вы на его
глупую рожу! Мы чуть не лопнули со смеху. А либенский ему
снова: "Попробуйте, говорит, еще раз!" Так, верите ли, парень
до того обалдел, что попробовал еще раз, а когда увидал, что в
мешках опять нет ничего, кроме клозетной бумаги, начал колотить
в дверь и кричать: "Меня обокрали! Меня обокрали! Караул!
Отоприте! Ради бога, отоприте!" Само собой, моментально
прибежали надзиратели, позвали смотрителя и фельдфебеля Ржепу.
Мы все как один заявляем, что он помешался: дескать, вчера жрал
до самой поздней ночи и все сьел один. А он только плачет и
твердит свое: "Ведь крошки-то должны остаться". Стали искать
крошки и, конечно, не нашли. Не на таковских напали! Что сами
не могли слопать, послали почтой по веревке во второй этаж.
Ничего у нас не обнаружили, хотя этот дурак и ныл свое: "Но
ведь крошечки-то должны где-нибудь остаться!" Целый день он
ничего не жрал, только смотрел, не ест ли кто-нибудь чего, не
курит ли. На другой день он даже к обеду не притронулся, однако
вечером и гнилая картошка с капустой пришлись ему по вкусу.
Только с той поры он уже больше не молился, когда напускался на
ветчину и яйца. Потом один из нас каким-то чудом разжился
махоркой, и тут впервые он с нами заговорил,-- дескать, дайте и
мне затянуться. Черта с два мы ему дали!
-- А я боялся, что вы дадите,-- заметил Швейк.-- Этим бы
вы испортили весь рассказ. Такое благородство встречается
только в романах, а в гарнизонной тюрьме это было бы просто
глупостью.
-- А темную вы ему не делали? -- спросил кто-то.
-- Нет, забыли.
В шестнадцатой открылась неторопливая дискуссия, следовало
сделать скупердяю темную или нет. Большинство высказалось "за".
Разговор понемногу затих. Арестанты засыпали, скребя под
мышками, на груди и на животе, где вшей в белье водится
особенно много. Засыпали, натягивая завшивевшие одеяла на
голову, чтобы не мешал свет керосиновой лампы.
В восемь часов Швейка вызвали и приказали идти в
канцелярию.
-- Налево у двери канцелярии стоит плевательница. Там
бывают окурки,-- поучал Швейка один из арестантов.-- А на
втором этаже стоит еще одна. Лестницу метут в девять, так что
там сейчас что-нибудь отыщется.
Но Швейк не оправдал их надежд. Больше в шестнадцатую он
не вернулся. Девятнадцать подштанников судили и рядили об этом
на все лады.
Веснушчатый ополченец, обладавший самой необузданной
фантазией, объявил, что Швейк стрелял в своего ротного
командира и его нынче повели на Мотольский плац на расстрел.
Глава X. ШВЕЙК В ДЕНЩИКАХ У ФЕЛЬДКУРАТА
I
Швейковская одиссея снова развертывается под почетным
эскортом двух солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми
штыками. Они должны были доставить его к фельдкурату. Эти двое
солдат взаимно дополняли друг друга: один был худой и
долговязый, другой, наоборот, маленький и толстый; верзила
прихрамывал на правую ногу, маленький -- на левую. Оба служили
в тылу, так как до войны были вчистую освобождены от военной
службы. Оба с серьезным видом топали по мостовой, изредка
поглядывая на Швейка, который шагал между ними и по временам
отдавал честь. Его штатское платье исчезло в цейхгаузе
гарнизонной тюрьмы вместе с военной фуражкой, в которой он
явился на призыв, и ему выдали старый мундир, ранее
принадлежавший, очевидно, какому-то пузатому здоровяку, ростом
на голову выше Швейка. В его штаны влезло бы еще три Швейка.
Бесконечные складки, от ног и чуть ли не до шеи,-- а штаны
доходили до самой шеи,-- поневоле привлекали внимание зевак.
Громадная грязная и засаленная гимнастерка с заплатами на
локтях болталась на Швейке, как кафтан на огородном пугале.
Штаны висели, как у клоуна в цирке. Форменная фуражка, которую
ему тоже подменили в гарнизонной тюрьме, сползала на уши.
На усмешки зевак Швейк отвечал мягкой улыбкой и ласковым,
теплым взглядом своих добрых глаз.
Так подвигались они к Карлину, где жил фельдкурат. Первым
заговорил со Швейком маленький толстяк. В этот момент они
проходили по Малой Стране под галереей.
-- Откуда будешь?
-- Из Праги.
-- Не удерешь от нас?
В разговор вмешался верзила. Поразительное явление: если
маленькие толстяки по большей части бывают добродушными
оптимистами, то люди худые и долговязые, наоборот, в
большинстве случаев скептики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212