ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Долгожданная весть о взятии еретического монастыря не принесла государю утешения, не помогла одолеть хворь. Он слабел с каждым часом и сквозь наползающий жар и бредовую сумятицу уже плохо различал даже лица, а когда понял, что Соловецкая обитель пала, разорена дотла, что супротивные монахи побиты и наказаны лютой смертью числом не менее пятисот, вдруг ужаснулся охватившей стрельцов ненависти, одним ударом они сносили головы монахам в самом соборе, творя кощунство и оскверняя святую обитель.
Аввакуму в Пустозерске неведомо каким путем становилось известно то, что творилось в те дни во дворце, словно он находился не за сотни верст от столицы, а хоронился где-то в царских покоях, а потом обо всем, что узрел, разносил по всему свету, мешая быль с небылью: «Никониане! Видите, видите своего царя Алексея хрипяща и стонуща. Расслаблен он еще до смерти, прежде суда осужден, еще до бесконечных мук мучим...» По словам протопопа выходило, что государь в предсмертные минуты заглянул в адову пропасть, пал
на колени перед святыми ликами и возопил, колотя себя в грудь бессильными кулачками.
«Господа мои, старцы соловецкие, утешьте меня, чтобы я покаялся в воровстве моем царском, в том, что делал я беззаконно, что ради игрушек бросил веру, Христа опять распинал, а молодую панну сделал своей богородицей, бритого детину — богословом, а вашу Соловецкую обитель под меч подклонил, до пятисот братии и больше... Иных за ребра вешал, иных во льду морозил, а живых боярынь, живыми засадя, уморил в пятисаженных ямах... Господа мои, отпустите мне это все, утешьте».
Было оно так или нет, или рождалось в слухах, но никто не отозвался на мольбы и стоны государя — из ушей, рта и ноздрей царя уже безостановочно шла кровь, и ее не могли унять ни травяными настоями, ни хлопчатыми мягкими бумагами, затыкая ноздри и горло. Приходя в себя на краткое время, Алексей Михайлович униженно просил: «Пощадите! Пощадите!» Ближние пытали — у кого он просит пощады, кому бьет земные поклоны, к кому простирает свои костлявые тряские руки, и царь в беспамятстве и ужасе бормотал, жалобно всхлипывая:
— Соловецкие старцы пилами трут меня... Велите войску отступить от монастыря их... Велите...
Никто не осмеливался сказать ему, что монастырь опустел, только ветер раскачивает там сотни повешенных, да еще коченеют на льду трупы, сваленные в кучу, как дрова.
Над бредящим государем кадили ладаны, шепотно молились, исходили слезами царевны и сама царица Наталья Кирилловна с малыми царевичами — Петром и Иваном,— которые испуганно таращились на страшного бородатого отца, ровно не узнавали его.
В субботу, после захода солнца, когда ранние зимние сумерки заволакивали московские улочки, простонал тяжелый кремлевский колокол, тремя ударами возвестив о кончине государя Великие и Малые и Белые Руси самодержца...
Пасмурно, хмуро занялось утро, когда хоронили царя, солнце не пробилось сквозь толщу облаков, и едва гроб вынесли из дворца, чтобы отпеть государя в Архангельском соборе, как наволокло откуда-то темную тучу, густо, белыми хлопьями повалил снег, и, пока процессия медленно, не спеша двигалась за гробом, на
летевшая метель побелила всех, а молодого царя, хилого, слабого Федора, которого несли следом за гробом в кресле, превратила в снежную куклу. Но перед папертью собора косо летевший снег вдруг оборвался, посветлело во всем Кремле, и, стряхнув хлопья, все понуро и скорбно вошли в озаренный тысячами свечей собор...
Царь Федор зябко ежился в шубе, растерянно поглядывая на облаченного в мантию патриарха со сверкающей панагией на груди, на заплаканных сестер, на младших братьев Ивана и Петра, стоявших с тоненькими свечками в руках, на угрюмых бородатых бояр, неведомо что замышлявших — они стояли наособицу и купно, именитыми семьями. Он не догадывался, какую тяжкую ношу возложил на его плечи покойный государь, лишь смутно чувствовал, что ноша та будет не по силам, и не потому ли подступала к горлу тошнота, а ла глаза навертывались слезы, и, перебарывая мелкую дрожь в теле, он крепился, ибо негоже было показывать свою немощь, когда предстояло повелевать целой державой.
А держава та, простиравшаяся за стенами Кремля, была непонятна, темна. От народа, населявшего ее, можно было ждать и смуты, и бунта, и рабской покорности, и дерзкой готовности идти приступом на кого ни позовешь, и встать под начало разбойника Стеньки. Попробуй пойми, что у этого народа на уме... Чуть не половина людишек, а может, и того больше, никто не считал, ушли в бега — кого погнало за польский рубеж, кого в дремучие леса, кого в пустыни; уходили из-под власти царевой и духовной, и никто не мог подсказать, как воротить их назад, собрать в единую купу, заставить быть подданными государства. И вот хошь не хошь, а царствуй и правь тем народом...
Похоронив отца и государя, Федор Алексеевич выслушал советы бояр и патриарха: выходило, что нужно сначала унять огнепального Аввакума в Пустозерске и помириться с жившим в Ферапонтовом монастыре Никоном. Шли донесения, что бывший патриарх вел себя непотребно — срамно бражничал, пил, как простой смерд. Молодой государь послал к нему именитого Лопухина, чтобы поглядел на все своими глазами, отделил правду от кривды и, если слухи о жизни Никона ложны, испросил бумагу о прощении покойному царю за все прошлые вины. «Пусть на том свете нас Бог
рассудит,— мстительно ответил бывший патриарх.— Прощения ему моего не будет». Федор Алексеевич решил пренебречь мелкой злобностью старика, желая вернуть его в недостроенный Новый Иерусалим, но тут воспротивился патриарх Иоаким — не наше-де дело переиначивать то, что порешил собор вселенских патриархов, и царю пришлось отступить. Однако стало известно, что Никон тяжело болен, государь своей волей, не спрашивая никого, даровал ему свободу.
Никон пожелал добраться до Воскресенского монастыря, где хотел доживать свои дни, водным путем. Его прихоти никто не стал перечить. Смастерили струг, обзавелись припасами, вышли на Шексну, а там и на Волгу, чтобы опуститься к Ярославлю, Нижнему. Целыми днями бывший патриарх лежал на палубе, на мягкой постели, тепло кутая зябнущие ноги, хотя стоял август. Мимо проплывали знакомые берега — с одной стороны низинный, луговой, весь в озерах и поймах, а с другой — обрывистый, крутой, с белыми колоколенками на взгорьях; лепились на косогорах убогие деревеньки с соломенными крышами, с уткнувшимися в берег лодками и растопыренными на кольях сетями для просушки. Клубились в небе пышные облака, в просветы изливалось солнце, и Никон жмурился от блеска воды и сини, дышал с надрывом, но сладостно — благодать разливалась в воздухе, а со скошенных лугов наплывал медвяный травяной дух.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169