ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
— А вот энту не слыхал?— спросил дед и, глубоко вздохнув, склонил чуть набок голову и запел неуверенным, дрогнувшим голосом:
Отворите окно, отворите, Мне недолго осталося жить...
Он оглянулся на дочь и сына, прося поддержки, и тетя вдруг, не жалея голоса, сильно окрылила песню, кинула ее ввысь, будто вывела на простор, и тогда голос деда слезно зажаловался, затосковал:
Еще раз на свободу пустите, Не мешайте страдать и любить...
Дядя Сидор тихо вторил, и меня, помню, удивило, что лицо этого бесшабашного и беззаботного парня стало затуманиваться печалью...
Дед вернулся вместе с нами в село, чуть ли не всю неделю гулял, разъезжая с мамой и отчимом от одной родни к другой, но даже в тяжелом хмелю не забывал обо мне. В разгар веселья шарил одиноким глазом по избе, находя меня, мотал головой, подзывая к себе. И стоило мне очутиться рядом, как он клал теплую пятерню на мое угловатое плечо, сдавливал его, горячо вышептывал:
— Пой, Зорька, голоса не жалей! Всю душу отдавай песне, потому как поешь не для себя, а для людей! Урона от того не будет — добро посеешь, добро и пожнешь... И матку слушайся — она у тебя добрая и разумная, хоть и обидела она нас, когда оторвалась от нашего роду-племени... Ну да человек сам знает, где ему вольней дышится... И нового отца почитай — не тот отец, кто жизнь дал, а тот, кто на ноги поставил и в жизнь пустил... Логу, отца твоего кровного, я не сужу — такая уж судьба ему выпала, и ему, поди, не до песен на чужой-то стороне... Это все едино, что жить среди людей немым и глухим,— ни к кому не прислонишься, никому не пожалуешься...
Мать и прежде рассказывала, что когда она стала невесткой в семье Мальцевых, ей показался чудным и в чем-то блажным тот обычай, который завел свекор. В каждый воскресный день, когда на столе уже пофыркивал самовар, хлипая медным клапаном и выпуская струйки пара, а невестка ставила горку блинов на широкой тарелке и черную горячую сковороду с топленым маслом, дед Аввакум зычно командовал:
— Ну, прежде чем лоб перекрестить, душу отведем... Садитесь все, а ты, Савва, начинай!..
Никто не прекословил хозяину и главе семьи, насчитывавшей десяток человек, все чинно рассаживались на широких, вытертых до лоска лавках, и старший сын запевал одну из любимых песен отца, ее подхватывали другие сыновья, невестка, дочери, бабушка Ульяна, а там и внуки, и, точно распахнув окна и двери, песня вырывалась за стены дома, на простор улицы. Дед отдавался песне с задумчивой сосредоточенностью, щурился одиноким глазом, будто перед ним и не было никакой стены, а открывалась взору степная маревая даль с блуждающими в небесной сини облаками... Пели все дружно и слаженно, каждый, чувствуя силу своего голоса, стремился слиться с другими голосами, но хрипловатый, словно надтреснутый тенорок деда все
равно выделялся в согласном хоре, как блеклый, но ясно видимый цветок среди ровной зеленой травы. Никто не знал, как оно так получалось, но без голоса деда песня звучала бы обыденно, а то и скучно. Мать удивлялась, что, подчиняясь песне, свекор успевал заметить, кто пел с охотой, с душой, кто только старательно прилаживался к другим голосам, а кто и с явным небрежением, за что подвергался насмешливой издевке главы семьи:
— Вот такой ты и в работе будешь непрокий и ленивый... Себя и обманешь, если всю жизнь будешь не петь, а только рот разевать...
Когда песня сходила на убыль, дед поднимался с лавки, становился лицом к переднему углу, где перед иконами теплился огонек лампадки, мелко и несколько суетливо крестился, затем кротко приглашал всех за стол.
— Ну а теперь не стыдно и брюху угодить! С Богом!
Он первым брал блин, сворачивал в трубочку, макал
в растопленное масло, и уж за ним, по заранее установленному порядку и старшинству, тянули руки сыновья, невестка, внуки, и последней, придвинув табуретку к столу, присаживалась бабушка, снимая с горки свой блин.
В то памятное лето двадцать девятого года, когда мать и отчим, погостив с неделю в Хонхолое, уехали на родину отчима в Белоруссию, оставив меня на время у деда, этот песенный обычай уже не соблюдался. Сыновья и дочери разбрелись по белу свету, младшая дочь вышла замуж и уехала на богатый хутор, только сын Сидор жил в семье, но он не очень-то радел о хозяйстве, все норовил оторваться от домашних забот, убежать на нескончаемую гулянку...
Я по незрелости и малым годам еще не понимал, что то лето было тревожным и страшным. Отдаваясь детским забавам и играм, я строил с мальчишками запруду на Сунгурайке, купался в мутной глинистой воде, загорал. Иногда дядя брал меня на пашню, учил боронить, и наука та не казалась мне легкой — за час или два я так наламывался, сидя на спине лошади, что все тело болело, не говоря уже о мягком месте, натруженном до предела...
Однажды среди ночи меня разбудил набатный звон церковного колокола, бросавшего в тишину сельской улицы железный клекот. Я сразу подхватился с потолка, постеленного на полу, и удивился, как зарево пожара просачивается кровавыми полосками сквозь щели ставен. Дед суматошно одевался, хватая штаны и рубаху, быстро натягивая ичиги. Я стал просить, чтобы он взял меня с собой, и он, махнув рукой, согласился. Мы выскочили из дома, дед нашел под сараем багор и топор, и мы побежали вместе с другими сельчанами туда, где поднимался в небо столб огня и дыма. С той стороны неслись крики, бренчание пустых ведер, воющие взахлеб голоса, дикое мычание скотины, еще не выпущенной из стайки растерявшимся хозяином. Кругом метались и что-то орали мужики, выхлестывая ведра воды в пылающие окна, плакали детишки на куче домашнего скарба, через обугленные пазы горевшей избы плескалось пламя, бревна, сгорая как спички, полыхали на ветру, над пожарищем роились огненные искры, стоял стон и гвалт, плач детей. С тех пор пожары вспыхивали чуть ли не через день. Случалось, один пожар начинался в одном краю села, а второй, как огненный конь, поднимался на дыбы в другом. То были поджоги, и, чтобы сбить крестьян с толку, подпаливали то избу активиста или кооператора, то дом священника. Трудно было отыскать след поджигателей, и все село жило в паническом ожидании.
И без того худой, дед совсем высох, стал как палка, бегал на все пожары, возвращался весь в копоти и саже и, не доверяя беспечному Сидору, устраивался на ночлег около амбара сам, спал чутко, сторожа любой шорох. Он уже не шутил, как прежде, садясь за стол, забывал иногда перекреститься, синеватые круги легли под глазами, отчего бельмастый глаз супился сурово и пугающе.
Однажды дед вернулся с мельницы, где работал по- переменке со своими двоюродными братьями, Софроном, Денисом и Афанасием, с ними на паях он и строил мельницу, она давала небольшой приварок — два фунта муки в день на каждого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169