ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Чуть позже в Боровск доставили княгиню Урусову и Марию Данилову.
Глубокая земляная тюрьма-погреб с крохотным оконцем, сиявшим вверху осколком неба, была крыта накатником, обложена дерниной. Тут было сыро, смрадно, пахло плесенью и мышами.
Спустившись в сумрачную ямину, боярыня не сразу разглядела сидевшую на соломенной подстилке черную, как грач, женщину в монашеском одеянии.
— Чья ты будешь, бедная душа?— обрадовавшись, что она не одна, спросила Федосья Прокопьевна.
— Имя мое Иустина, инокиня я...
— За какие вины тебя бросили сюда?
— За те же самые, что и тебя, боярыня,— смиренно отвечала Иустина.
— Значит, родная ты мне будешь сестрица,— ласково обнимая инокиню, сказала Федосья Прокопьевна и устало опустилась рядом на ворох соломы.
Скоро в тюрьму доставили княгиню, а потом Марию Данилову, и, как ни тяжко было им дышать влажным погребным духом, они учились беречь силы, меньше двигаться, говорить. И уж трудно было поверить в чудо, но к ним и сюда добралась старица Меланья, доставившая письма Аввакума, позже проник племянник Даниловой Родион, измеривший немало верст, чтобы достичь Боровского острога. Здешние же старообрядцы тайком передавали в яму добрую снедь.
Прометелила над тюрьмой злая зима, приходилось дыханием согревать руки, кутаться в тряпье. А весною грянула беда: до самой Москвы, до государя дошли изветы о их тайных свиданиях, и в Боровск был подослан подьячий Павел, чтобы учинить розыск и крестьянам, жившим по соседству с острогом, а главное — караульным, сотникам за то, «что они на караулах стояли оплошно». Подьячий, ретивый и свирепый, старался исполнить государев указ с пристрастием, и скоро были сосланы «на вечное житье» в Белгород служившие при остроге сотники Александр Медведецкий и Иван Чичагов, за ними пошли в ссылку боровский житель Памфил с женой Агриппиной. Подьячий отобрал у узниц лишнюю одежонку, припасы, иконы и четки...
Вслед за подьячим по именному указу великого государя посланы были в Боровск служилые из Стрелецкого приказа: дьяк Илларион Иванов, дьяк Кузьмищев, с ними подьячий старый да два молодых. И указано было думному дьяку тюремных сидельцев по их делам казнить, четвертовать и вешать, а иных к Москве прислать; тех же, которые «сидят не в больших делах, бивши кнутом, выпущать на чистые поруки, на козле и в проворотку, для того, что в тюрьме в Боровске тюремных сидельцев умножилось много».
Дьяк Кузьмищев лютовал не по уму, а по усердию, казнил и миловал по собственному хотению и воле — боярыню с княгиней велел упрятать в «пятисаженную яму» без света, в полную темноту, посадил на хлеб и воду, с иными поступил с еще большей безрассудной жестокостью — кого вздергивал на виселицу, кого четвертовал, кого жег в срубе. Отказавшись перекреститься трехперстно, пошла на костер безропотная инокиня Иустина. В те дни кровавого помрачения Кузьмищев замучил на пытках верного слугу боярыни, добиваясь от него признания, куда он схоронил доверенные морозовские драгоценности, но, выдержав все муки, слуга не выдал тайны клада. Принял смерть и священник Полиект, приверженец Аввакума, потомки позже занесут в старообрядческие синодики преданных казни четырнадцать невинных душ.
В пятисаженной земляной яме сестры жили как в сырой могиле, без единого просвета, в вязкой и душной тьме. Лишь изредка приоткрывалась наверху дверца-западня и сноп света, ослепив их, прогонял черноту. Иногда стрельцы бросали в западню сухарики или протягивали ковш воды. Из милосердия, нарушая строжайший наказ дьяка, они шли на страшный риск.
Узницы, обессилев от голода, с трудом волочили за собой железные цепи, никак не могли обжиться, невольно во тьме расходились по разным углам и, пугаясь, вскрикивали: «Где ты?» «Да здесь я, здесь!» Шарили воздух, шли на голос, судорожно хватали друг друга за руки, стояли, дрожа, боясь расцепить пальцы. Напряженно и хрипло дыша, разом падали на слежавшиеся пласты соломы, обливаясь холодным потом. Сил становилось все меньше, и они мало разговаривали, больше слушали, как шуршат по земляному полу мыши, попискивают, грызутся из-за хлебных крох. Звучно падала в тишине просочившаяся сверху капля, но то
бывало лишь в непогодь, в дождливое и затяжное ненастье...
Скоро они потеряли счет дням, не ведали, что на воле — день или ночь,— черная река времени отмеряла их сон и явь молитвами. Вместо отобранных четок- лестовок они навязали себе узелков из тряпочек, оторванных от подола платья, и повели свой счет дней, вышептывая утренние и вечерние начала, читая «Отче наш» перед тем, как взять в рот кусочек хлебца или размоченный сухарик. Сильнее голода терзала вонь от параши — ее не вынимали наверх по неделе. Мыши становились все наглее, стоило прилечь и задремать, как они бегали уже по рукам и ногам. Но пуще всего донимали разъедавшая тело грязь и вши, заставлявшие расцарапывать кожу до крови. Они кишели в волосах, в тряпье, в комьях соломы...
Иногда княгиня вдруг наяву или в полусонном бреду начинала бормотать про себя:
— Деточки мои!.. Светики! Ну пошто вы мало едите? Ох, наказанье мне с вами...
Боярыня вздрагивала, вслушиваясь в умильный наговор сестры, и, страшась, как бы она не тронулась умом, негромко окликивала:
— Дунюшка!.. О чем ты?.. Очнись!
— Что?— живо отзывалась сестра, и по голосу ее можно было угадать, как улыбка трогает ее губы.— А я не сплю, мне что-то, верно, показалось... Шла я нынче по лугу с князь Петром, по тому лугу, что за нашей усадьбой...
— Окстись, сестрица!.. Мы же в яме с тобой...
— Да! Да!.. Значит, я на этот раз вылезла из ямы и гуляла с Петей по лугу... Идем мы с ним, и тако славно вокруг: и небо чистое, и луг в ромашках, и жаворонки в выси заливаются... А князь, как молодой, дурачится, дышит мне в затылок, норовит обнять и поцеловать... А мне так щекотно и весело!
— Счастливая,— помолчав, отвечала боярыня.— Мне Иванушка давно перестал сниться... Редко когда явится святой отец наш Аввакум, погрозит пальцем — к чему, не поймешь, и уйдет прочь недовольно...
Некоторое время они сидели молча, каждая думала про себя, точно истощили на разговор все силы и теперь нужно было ожидать следующего прилива. Потом Федосья Прокопьевна полюбопытствовала:
— А не жалеешь, сестрица, что в тот вечер не вернулась домой, а осталась со мной?
— О себе сроду не жалела и не горевала, а вот детишки — плачет иной раз о них сердце... Порою так придавит, что криком бы кричала, да тебя стыжусь... Но, видно, и та печаль тоже иссохла, ушла в песок, как вода... Случалось, часа не проходило, чтобы я не затомилась,— как-то они там? Не мыкают ли горе с мачехой? Не мытарит ли она их? А счас и неделя пройдет, и другая, а у меня и думки ни о ком нету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169