ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он держал в руке прутик и похлестывал по туго натянутому голенищу сапога, иногда склонялся к матери, что-то нашептывая на ухо, а она отстранялась и затеняла ладонью глаза от солнца. Я стоял, задохнувшись от обиды и боли, скрытый кустами, не зная, на что мне решиться,— крикнуть что есть силы, чтобы напугать мать, или встать прямо перед нею, чтобы ей стало стыдно, что она бросила меня и ушла в лесок ради чужого парня. И мать, точно почувствовав, обернулась, увидела меня, и лицо ее вспыхнуло. «Ты зачем здесь?»— спросила она и посмотрела на меня так, будто я был каким-то посторонним парнишкой. «Ма-а-ам, пой-де-о-ом!— затянул я.— Чего ты тут?» «Не твоего ума дело!— резко оборвала меня мать.— Ступай домой и жди, когда я вернусь!» Голос матери был сух и строг, и я подчинился ее приказанию и тихо поплелся прочь из леска, хотя все в душе моей бунтовало. Я жгуче ненавидел того парня, красовавшегося рядом с матерью, и чувствовал себя несчастным, как будто остался круглой сиротой. Я шел по дороге, глотая слезы, травил себя горькой мыслью о своем одиночестве, впервые поверив, что есть в этом мире сила, способная отнять у меня мать... Впрочем, она скоро пришла с гулянья, ни словом не попрекнула меня, ходила по дому спокойная, по лицу ее было видно, что она то ли жалеет о чем-то, то ли
осуждает кого-то. Наморщив лоб, она сжала губы, работала молча и споро, подавая на стол или прибирая в избе. С того памятного дня она больше не ходила в лесок, то ли из жалости ко мне, то ли потому, что отказывалась ради меня от чего-то, что ей еще сулила жизнь... Миновало лето, и напомнила о себе тетя Ириша из Маёрихи. Она наказала с кем-то, чтобы сестра немедленно бросала работу и приходила в Маёриху, и мать не посмела ослушаться «няньку», как она обычно называла сестру. Это слово сохранилось со времени детства, когда Ириша водилась с нею и нянчилась...
То, что нас ожидало в Маёрихе, оглушило и мать, и меня — оказалось, тетя Ириша подыскала за это время вдовца и хотела, чтобы мать пошла за него замуж. Мать поначалу наотрез отказалась выходить за Евсея, или, как звали его по-уличному, Осейку, когда услышала про его большую семью — сынишку от умершей жены, сестру, старую деву, вечно болеющего свекора и, главное, известную всей деревне его мать, свирепую нравом старообрядку, славившуюся своей злобой и отменной руганью. Сам Осейка вроде бы был смирным и покладистым и не ленивым, но зачем нужно было впрягаться матери в ту же упряжку с непосильной поклажей, которую она тянула в Хонхолое в семье бабки Ульяны? Я кричал и бесновался, но для властолюбивой тети Ириши и мамин отказ, и мое детское упрямство ничего не значили, она верила, что, выдав сестру замуж, осчастливит ее на всю жизнь. Ей важно было сломить волю сестры, чего она в конце концов и добилась, изнурив мать попреками и угрозами: «Не послушаешься, не сделаешь по-моему, я тебе больше не родня!»
Свадьбу не играли, не на что было, обошлись шумным застольем, мы с матерью перешли жить в избу Осейки, и теперь мать спала с ним на кровати, а я с Сыном Осейки, моим ровесником, на полу, отравленный неубывающей враждой и неприязнью к этому чужому человеку, забравшему себе мать и лишившему меня ее тепла. Мать словно отдалилась, смотрела на меня издали, потерянная и робкая, похоже, не знала, как себя вести в новом доме, где самодурствовала свекровь — маленькая сгорбленная старушка с острым, по-птичьи хищным лицом, до одури, до бешенства злая и страшная. Она с утра и до ночи шныряла по избе, постукивая суковатой палкой, как баба-яга, в черном, монашеском
платке, за всеми подглядывала, всех учила, как работать, выговаривая поучения, раздавая направо и налево зуботычины костлявым кулачком... Все покорно сносили ее издевки, точно смирились со своей участью, а может быть, даже нуждались в постоянном понукании, потому что старуха приучила их так жить. Без ее разрешения никто не садился за стол, она начинала креститься — все выстраивались за ее спиной и тоже крестились, она первая тянулась к чашке с горячими щами, а если кто ненароком опережал ее, то получал затрещину ложкой по лбу. Внешне немощная, она хлестала наотмашь так, что на лбу вспухала красная шишка, и однажды схлопотав ее удар до колючих искр и слез в глазах, я уже больше никогда не пытался зачерпывать ложкой раньше старших, ждал, когда она сама поднесет ложку ко рту, показывая сгнившие остатки зубов, каркнет, что щи недосолены или пересолены, метнет коршунячий злой взгляд на маму... По вечерам, когда ранние сумерки вползали во двор, старуха опускалась на колени, клала перед собой квадратный тряпичный, похожий на тощую подушечку, подрушник, брала в руки лестовку — нашитые на ленточку кусочки кожи, и перебирая их, как четки, молилась истово, что- то со свистом вышептывая сквозь тонкие бескровные губы. Однако пребывала в молитвенном настроении недолго, потому что тут же вспоминала, о чем еще не успела приказать невестке или дочери, чаще всего повторяя слово «ярю», что означало «я говорю»: «Машка- а! Ярю — бараны, поди, по двору бегают, а вы, туды вашу мать, и рылом не ведете?.. Ох, Господи, прости меня, грешную!»— и снова начинала что-то выборматывать, точно в забытьи, но скоро опять выпрямлялась, орала на всю избу: «Вы что, лахудры, забыли лошадям корм задать? Чтоб вы подохли, окаянные! Что мне — взашей вас толкать, бестолковых?.. Ох, Господи, опять я согрешила с этими непрокими...»
Она не замечала, что ее матерщину слушают малые дети, забравшиеся на полати, со страхом глядевшие оттуда на бившую земные поклоны бабку. Безучастный ко всему, тихо сидел на лавке старик, ее муж, старуха давно скрутила его волю и характер, командовала в доме одна, ни с кем не советуясь. И злобствовала она не потому, что боялась упущений по хозяйству, а по въедливой и ужасной привычке подчинять своей воле всех в семье, доставшейся ей в наследство от такой же
изуверки-старообрядки, под началом которой прошло ее детство или юность... И хотя в хозяйстве ее были и корова и лошадь, мы не вылезали из нужды, перебивались с хлеба на квас. Ходили все в каком-то тряпье, обносках, в чиненом-перечиненом, на одних заплатках. Мать хранила в сундуке все вещи, что сумела приобрести, пока служила в работницах, берегла даже будничный сарафан, чтобы было в чем показаться на людях... Видимо, эта неприкрытая голь и нищета и толкнула моего отчима Евсея на рискованный шаг — он познакомился с лихими мужиками, которые ходили через китайскую границу, обменивая там сало и хлеб на синюю дабу — прочный и дешевый материал, из которого можно было сшить и штаны, и рубаху, и женскую юбку. Кроме дабы привозили из-за рубежа и спирт в железных банках, и «ханьчину»— китайскую самогонку в толстых бутылях, оплетенных тонкими таловыми прутьями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169