ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


После обедни, придя немного в себя, боярыня несколько раз тайно наезжала к Никону в монастырь, но духовный пастырь менялся в глазах, теряя не только ореол святости и праведности, но выворачивая перед ней наизнанку всю вздорность и ничтожество властолюбивой натуры. И вдруг ей приоткрылось, что патриарх тщится служить не Богу, а самому себе. Она наезжала к нему как к мученику и страдальцу, а покидала жалкого и злобного гордеца, повергнутого в прах благодаря своекорыстию и точившему его тщеславию. Обиды согнули его, иссушили душу, и он жил, кормясь мелкими укорами и попреками, клял всех в отступничестве, готовый похоронить мыслимых недругов заживо, лишь бы снова поклонились ему в ноги, и нудно бормотал, что Русь погибнет, потому что его нет на патриаршем престоле. На подворье монастыря он вел себя как мракобесный деспот, мстя за свое унижение монахам и служкам, избивая их за любую провинность, случайно оброненное слово, в котором слышал ухмылку над собой, за недожаренную рыбу, мнил и бредил, что его хотят извести, помышляют отравить. Явная напраслина и мелкая злобность отталкивала боярыню от патриарха больше, чем летевшие с его мокрых губ бранные слова. И уже не ореол святости виделся ей над его морщинистым, собранным в крупные складки лбом, а рога диявола, от которого счастливо избавилась русская церковь.
Федосья Прокопьевна, вдруг неожиданно прозрев, круто оборвала свои наезды в монастырь, не отвечала на приглашения Никона. И несказанно обрадовалась, когда от самой царицы Марьи Ильиничны узнала, что государь пригласил из далеких краев двух патриархов — Макария антиохийского и Паисия александрийского, чтобы решить судьбу патриаршего престола, и что по заступничеству царицы Алексей Михайлович возвратил из Сибири ссыльного протопопа Аввакума. Пока протопоп скитался в неведомых землях, Федосья Прокопьевна редко вспоминала о нем, втайне даже побаивалась ревнителя старой веры, хотя ждала неминуемой встречи с ним с превеликой надеждой, что Аввакум снимет с ее души тяжкий гнет, разом разрешит ее сомнения. То была не блажь праздного ума, а неутоленная жажда истины.
Аввакум постучался в ворота под вечер, когда засветились огни в слюдяных оконцах. Он сильно горбился, опираясь на суковатую палку, и его приняли за бродяжного горемыку монаха, просившегося на ночлег. Но стоило ему назваться, как дворовые повалились ему в ноги и, вскочив, побежали сказать боярыне, какой пожаловал гость. И она, велев звать его в покои, заметалась душевно, не ведая, как принять его, как приветить, найти силы вымолвить слово непослушным языком.
Он вошел в покои как в свой дом, хотя никогда не бывал у нее прежде, с неторопливой размашистостью вознося двуперстие к большому выпуклому, до смуглоты загорелому лбу, перекрестился на иконы в углу, где теплился огонек в синей лампадке, низко поклонился.
— Мир дому сему,— пророкотал басовитый голос.— По здорову ли живешь, боярыня?
— Спаси тя Христос!— с тихой дрожью отвечала Федосья Прокопьевна.— Все ладно, слава Богу!
— Добро...— также тихо вторил Аввакум.— Зван твоими людьми...
— Милости прошу.
Она подошла под благословение, потом подвела сына-отрока, Аввакум благословил и сенных девок, что
столпились у дверей, почитая за счастье видеть этого диковинного человека, мученика, вынесшего то, что простому смертному не под силу,— сначала за слишком ревностное причастие к старым канонам его били прихожане в селе, где он служил, за малое нарушение которых он не миловал никого и даже проклинал с амвона, да бивали так, что он часами лежал бездыханно и беспамятно, но, придя в себя, снова принимался за свое. Позже его колотили воеводы, секли плетьми вдоль и поперек тела, полосуя до кровавого пота, но он не отрекался ни от одного своего слова. А затем он вывел из себя боярина Шереметева, отказавшись благословить его безбородого, бритого сына, и воевода в гневе велел бросить протопопа в Волгу, на самой ее стремнине, с борта своего судна. Он чудом выплыл, еле добрался до берега, неделю отлеживался, перемог боль и обиду и снова обличал в церкви еретиков, готовых предать веру за ложку похлебки, за крохи с боярского стола. Семь лет тиранил его воевода Пашков, таская по снежной Даурии, избивая батогами за любое супротивное слово, но неведомая сила спасала Аввакума, поднимала на ноги — и тонул он, и холодал, и голодал, оставил в безвестных местах могилы двух сыновей, но по-прежнему стоял на своем, не щадя ни себя, ни протопопицу, взявшую на свои женские плечи тяжкий крест совместного изгнания и позора.
Аввакум был ростом пониже Никона, но кряжист, слажен был ладно и прочно, не на одну жизнь — крупная голова в буреломе седых волос, густая борода, по- крестьянски жилистые, с задубелыми ладонями руки. В походке был нетороплив и увалист. Над челом не было и намека на светлый нимб, но светел был сам лик, открытые по-детски глаза, полные участия и неназойливого любопытства. Их взгляд точно излучал сияние, внося в душу покой и умиротворение, переливая в боярыню часть своей избыточной силы.
Они сидели в светелке, тени их на стене то сближались, то расходились и чутко стыли. По правую руку боярыни пристроился отрок Иванушка, сенная девка снимала нагар со свечей.
Подавали угощенье: сбитень, пироги, начиненные капустой, севрюгой, пареную репу — еду запивали брусничной водой или вишневым морсом. У боярыни было чувство, будто она сейчас исповедовалась и должна причаститься, так душевно тек их разговор. Голос
протопопа звучал тихо, он смирял свой норов ради боярыни, боясь отпугнуть ее громким словом.
— Меня взяли от всенощной со стрельцами на патриаршем дворе, на цепь посадили ночью,— шепотом вещал он.— Едва рассвело в день недельный, посадили меня на телегу и растянули руки и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря и тут на цепи кинули в темную палатку... Сидел три дня, не ел, не пил, во тьме сидя, кланяясь на цепи, не знаю на восток, не знаю на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. Наутро архимандрит с братьею пришли и вывели меня, журят меня, что патриарху не покорился, а я писания его браню и лаю...
Боярыня сидела, не поднимая глаз на человека, ставшего для нее чудом и заполонившего ее воображение своей живой, непоказной святостью.
— А что ж Сибирь, отче мой? Страшна?
— Где есть люди, там страха нету... Хотя бы взять того же воеводу, адова пса... Как-то на Долгом пороге стал он меня из дощеника выбивать; из-за тебя дощеник-де худо идет, еретик-де ты, поди по горам, а с козаками не смей... О горе стало! Горы высоки, дебри непроходимые, утес каменный, яко стена стоит, и поглядеть заломя голову;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169