ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Жена улыбается широко, беззаботно — слава богу, удалось притвориться! — но глубокая голубизна тревожно замутнена: туда прокрался страх. Сжав широкие губы, смотрит из открытой двери комнатушки в глубину мастерской, где, залитая потоками электрического света, стоит скульптура. Что ему нужно от этой женщины, горестно заломившей руки? Чем он еще недоволен? Пускай она, Уне, не знаток искусства, профан, как иногда бросает он ей в гневе, но разве необходимо какое-то еще понимание, если само произведение говорит что-то сердцу, если, глядя на него, ты забываешь, что это всего лишь глина? Какое лицо, какая экспрессия бюста (это его выражение)! Каждая линия тела живет и волнует до слез. Даже пальцы, и те... Пальцы? О, особенно пальцы! — соглашается он с насмешкой. Так и чувствуешь, как они суетятся, эти пальцы, собираясь сделать несложную комбинацию, которую мы называем кукишем! Да! Вот это была бы находка, совершенно оригинальное решение! Или, скажем, откинутая голова, посылающая проклятья небесам ! Несколько взмахов резцом, и из трагедии — комедия. Ведь только гений может вытворять такие чудеса со своим гениальным произведением.
— Не помню ни одной твоей работы, которую бы ты сам не охаял,—в отчаянии говорит Уне.—«Надежду» хотел разбить молотом, едва отговорила. А разве я была не права? Даже в центральной печати о ней упоминали.
— Упоминали... Так говорят о мертвых, Уне. Мне недостаточно упоминаний, я хочу, чтоб произведение жило.
— А разве не живет? Твои скульптуры стоят на площадях городов, в выставочных залах, украшают фойе дворцов, а «Триумф» дошел даже до Москвы. Бездарность не завоевала бы такого признания.
Скирмонис наклоняется к скульптуре, скрывая волнение, негромко насвистывает. Ах, Уне, Уне... Ты сама не понимаешь, как иногда умиляешь сердце. Своей наивной преданностью, фанатической влюбленностью во все, чем живет близкий тебе человек. Надо бы ласково обнять тебя, расцеловать, прошептать на ухо какие-то слова. За ласку — лаской, за любовь — любовью. Но как-то неудобно показывать свои чувства, будет похоже на театральный эпизод, а игра, даже самая совершенная, в каком-то смысле осквернение искренности : пошлость, штамп, гнусные стандарты, утвержденные для массового обихода. («До свидания, родная», — и чмокнуть бы в щечку жену, уходя на работу. Нет! Лучше уж куснуть в ухо, шаловливо шлепнуть по мягкому месту или открыть ногой дверь спальни, если она еще лежит, и радостно рявкнуть: «Адью, старуха, до свиданья, твой верблюд уходит с караваном. Валяйся на здоровье, нежься, пока есть у тебя такой подъяремный вол, как я».)
Бывали часы, когда дьявольски хотелось разбить все вдребезги и убежать куда глаза глядят. Устроиться в учреждении, на заводе, вернуться в деревню,—словом, хоть бы улицы подметать, только не видеть эти куски истерзанной глины. Художник! Ха-ха-ха! Мясник, вот где истинное твое призвание. Наследник пана Елбжиховского! Собакой выть хотелось от стыда и отчаяния. И тогда добрым ангелом утешения спускалась ты, Уне. Я говорил себе: чушь все, что она
болтает. Подхалимаж, профанация. Я ведь могу из чистого упрямства кончить эту работу, но она не пройдет. А если пройдет, грош ей будет цена. Подумать только: бывшая секретарша из приемной, сейчас домохозяйка с незаконченным средним образованием, смеет разглагольствовать как искусствовед. Неслыханная наглость! Я не мог сдержаться, не поиздевавшись над тобой, Уне; бывало, даже доводил тебя до слез. Издевался и над собой за то, что, как глупец, поддаюсь твоим увещеваньям, но не хотел и не пытался даже устоять перед благостным успокоением, этим туманом сомнительных надежд, который напускали твои прекрасные, но, увы, безрассудные, навеянные жаром сердца слова. Это было какое-то заклинание, не приемлемое рассудком, но пленяющее душу. Глупо, не правда ли? Какое-то постыдное суеверие, хоть я и не суеверен. Но в этом случае... быть может... Почти все крупные мои работы, которые казались мне никуда не годными, впоследствии были приняты с энтузиазмом, согласно твоей оценке, если можно оценкой назвать наодеколоненную окрошку мыслей, всякий раз повторяющую одни и те же пошлости. («Это лицо... линия тела... волнует... звучит... дышит жизнью... Честное слово, Людас, замечательная работа! Не могу смотреть без волнения. А ведь еще не закончена. Что будет, когда ты поставишь точку, уважаемый скульптор? Совершенство! Вершина современной литовской скульптуры».) «Ах ты, ворона несчастная», — пытаюсь оттолкнуть этот сладкий панегирик. Не верю, не верю и еще раз не верю. Во мне сражаются две противоположных силы, два антипода, готовые поглотить друг друга; бессознательное стремление принять желаемое за действительное наконец берет верх. Ты мне помогла, Уне, добрая простушка, правда помогла, потому что скульптуру, которая сейчас так широко известна, я вряд ли бы кончил, если б не постоянное твое зудение на ухо. Но ты не знаешь этого и вряд ли узнаешь. Вряд ли, вряд ли... Гордость? Быть может. Скорей всего, так. И ничего в этом страшного: покажите нормального человека, которому приятно раздеваться, чтоб другие увидели уродующую его тело опухоль». — Успокойся, — говорит он как можно ласковее.— Сама же видишь, не беру молот и не бью этот свой шедевр по башке. Черт знает, может, порожу рахитика или другого калеку, но пока люблю его, и все тут.
Уне сияет, как весеннее небо после грозы.
— Да и не надо делать, Людялис. Работа, на мой взгляд, закончена. Ума не приложу, что тут можно еще добавить. Я бы на твоем месте... отправила бы в отливку, и все.
— Вы толкаете скульптора Скирмониса на путь халтуры, уважаемая.
— О нет, уважаемый, я хочу только сберечь его время для новых творений.
— Изменница, изменница, как тебя совесть не заест? Скажи, сколько заплатили мои враги, чтобы ты помогла им погубить литовского Родена?
— Плата зависит от того, как быстро удастся управиться с Роденом.
— Сжальтесь, о боги! Почему вы позволили моим сединам дожить до низкой измены? Будьте справедливы, покарайте эту коварную женщину и весь род ее до девятого колена.
— Уже покарана, уважаемый, тяжко покарана, не знаю, можно ли придумать кару пострашней. Как вы строги к бедной женщине, о безжалостные боги!
— Покарана? Неужели? Чем же она так жестоко покарана, извольте объяснить?
— Боги для нее расщедрились на мужа-художника. Скирмонис смеется. Уне тоже. В эту минуту оба довольны друг другом и счастливы.
— Молодец! — говорит Скирмонис, отдышавшись.—Убила. Один — ноль в твою пользу. Можешь теперь, задрав нос, топать домой, а я еще немножко поласкаю свою глиняную возлюбленную.
Уне послушно надевает пальто и идет к двери.
— Ах да, в десять часов опять звонили насчет портрета Тялкши,—оборачивается, вдруг вспомнив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121