В любую минуту могло совершиться непоправимое. Но этого нельзя было допустить. Мать Бонку неприступными Гималаями встала между нами. Я твердо решил не испытывать больше свою силу воли и выдержку и на следующий же день проститься с Пьяри — уехать так, чтобы не оставалось никакого предлога когда-либо вернуться.
Я сидел поглощенный своими мыслями, как вдруг на веранде с курительницей в руках появилась Раджлакшми. Заметив меня, она остановилась.
— Зачем сидеть на холоде, если опять нездоровится? Сейчас же иди в комнату.
Я улыбнулся:
— Ты удивляешь меня, Лакшми. Ра^ве здесь холодно?
— Ну, не холодно, но все-таки прохладно. Ветер.
— Ты опять ошибаешься, здесь нет никакого ветра.
— Ну конечно, я всегда ошибаюсь. Но кажется, ты сам сказал, что у тебя болит голова, не так ли? Почему же ты не идешь в комнату и не ложишься в постель? На что только Ротон смотрит! Неужели не может хотя бы виски смочить тебе одеколоном? Нигде слуги так не забываются, как в этом доме. Настоящие господа.
Недовольная, она ушла в комнату, а через несколько минут на веранде появился Ротон. Запыхавшийся и смущенный, он так усиленно, с таким покаянным видом начал извиняться за свою оплошность, что я не удержался от улыбки.
Ободренный, слуга осмелился заговорить:
— Вы думаете, бабу, я не знаю, что ни в чем не виноват? Ма, когда сердится, всегда за что-нибудь ругает.
— А почему она сердится? — поинтересовался я.
— Кто знает, бабу! Господа всегда ни с того ни с сего сердятся и так же успокаиваются. Плохо пришлось бы слугам, если бы они не умели скрыться с их глаз на это время.
— А иначе что бы произошло? — послышался из-за двери голос хозяйки Ротона.— Прибила бы я вас, что ли? И если служить у меня неприятно, почему ты не уходишь отсюда?
Ротон в смущении опустил голову.
— Ты забыл свои обязанности,— продолжала Раджлакшми, войдя в комнату.—У бабу болит голова. Я узнала об этом от Бонку и велела тебе пойти помочь ему.
А ты что делаешь? Ты только в восемь часов вечера соблаговолил явиться сюда, да еще срамишь меня. Завтра же ищи себе другое место, здесь ты больше не останешься. Понятно?
Раджлакшми ушла. Ротон смочил мне виски одеколоном, побрызгал на лицо водой и принялся обмахивать меня веером. Неожиданно Раджлакшми вернулась и с порога спросила меня:
— Ты, кажется, завтра собираешься домой?
Я действительно решил ехать завтра, хотя не знал еще куда, и поэтому ответил уклончиво:
— Да, я еду завтра утром.
— Каким поездом?
— Не знаю. Выеду утром и сяду на первый попавшийся.
— Прекрасно. Тогда я пошлю на станцию узнать расписание.
И она снова вышла.
Закончив свою миссию, вслед за ней ушел и Ротон. Вскоре голоса слуг, доносившиеся снизу, смолкли. Я понял, что все отправились спать.
Я тоже лег, но сон не шел ко мне. Ворочаясь с боку на бок, я думал об одном: почему Пьяри сердится и отчего с таким нетерпением ждет моего отъезда? Чем я провинился перед ней? Ротон утверждает, что господа сердятся безо всякой причины. Возможно, его мнение и справедливо в отношении других, но к Пьяри оно относиться не могло — она отличалась немалым умом и умела владеть собой. Но ведь и я тоже, хотя и не такой рассудительный, как она, всегда держал себя в руках. Что бы ни творилось у меня в душе, я никогда не показывал этого внешне, даже в бреду не проговаривался. Так что я не давал ей никакого повода к неудовольствию, и гневаться на меня у нее не было никаких оснований, тем более накануне моего отъезда. Другое дело, если причина ее раздражения крылась в ней самой.
Глубокой ночью я вдруг проснулся от шороха. Я открыл глаза и увидел, что в комнату вошла Ргджлакшми. Взяв со стола лампу, она поставила ее на пол около двери, так, чтобы свет не падал на мою кровать, закрыла окно и, подойдя ко мне, остановилась, задумчиво глядя на меня. Потом, приподняв край москитной сетки, просунула под нее руку, коснулась моего лба, расстегнула рубашку, потрогала грудь — нет ли жара. Легкие прикосновения ночной посетительницы было смутили меня, но я тут же убедил себя в том, что мне не следует стыдиться той, которая так самоотверженно ухаживала за мной во время болезни, когда я лежал в беспамятстве, и, можно сказать,
вернула меня к жизни. Пьяри снова застегнула рубашку, поправила простыню, натянув ее мне до самою подбородка, тщательно подоткнула края сетки и бесшумно вышла, прикрыв за собой дверь.
Я все видел, все слышал, но дал ей уйти так же незаметно, как она пришла. Если бы она знала, как много самой себя оставила мне в ту ночь!
Наутро у меня поднялась температура. Лицо горело, резало в глазах. Голова сделалась такой тяжелой, что я с трудом мог поднять ее. Но встать с постели было необходимо. Я больше не смел доверять себе, в любую минуту я мог совершить предательство по отношению к нам обоим. Теперь я должен был ехать не столько ради себя, сколько ради нее.
Я видел, что она сумела смыть с себя многие грехи своей юности, ее окружали дети, называли матерью. Имел ли я право увести ее из этого храма радости и снова обречь на бесчестье? Достанет ли у моей любви силы, чтобы возместить ей потерю сердечной привязанности и уважения, которыми она здесь пользовалась?
Пьяри вошла в комнату.
— Как ты себя чувствуешь?
— Не так уж плохо. Могу ехать.
— Ты должен ехать именно сегодня?
— Да, именно сегодня.
— Приедешь домой — сразу напиши мне, иначе я буду беспокоиться.
Ее умение владеть собой восхищало меня.
— Обязательно напишу, как только приеду,— пообещал я.
— Очень хорошо. Я тоже кое о чем напишу тебе. Когда я вышел из дому и направился к паланкину, она
стояла на балконе второго этажа, молча провожая меня взглядом. Лицо ее было непроницаемо, на нем не отражалось никаких движений души. Я вспомнил сестру Онноду. Та так же серьезно и сосредоточенно смотрела на меня при нашем прощании. На всю жизнь запомнил я взгляд ее добрых глаз, но прочесть в них боль от предстоящей разлуки не сумел. Как знать, может, и в этих блестящих черных глазах тоже таилось нечто неуловимое для меня. Носильщики подняли паланкин и быстро зашагали по направлению к станции. «Лакшми, дорогая, не печалься,— мысленно обращался я к Пьяри,— это хорошо, что я уезжаю. Я вряд ли сумею отблагодарить тебя за все в этом рождении, но жизнь, которую ты мне сберегла, я проживу достойно и, клянусь тебе, никогда ни словом, ни взглядом не оскорблю тебя».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Не думал я, поведав о печальном прощании с Раджлакшми и закончив на этом свой рассказ об одном из периодов моей скитальческой жизни, что когда-нибудь мне опять придется браться за перо и из разрозненных эпизодов моего прошлого составлять связное и последовательное повествование. Тем не менее, к моему величайшему изумлению, такая потребность вдруг у меня возникла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159
Я сидел поглощенный своими мыслями, как вдруг на веранде с курительницей в руках появилась Раджлакшми. Заметив меня, она остановилась.
— Зачем сидеть на холоде, если опять нездоровится? Сейчас же иди в комнату.
Я улыбнулся:
— Ты удивляешь меня, Лакшми. Ра^ве здесь холодно?
— Ну, не холодно, но все-таки прохладно. Ветер.
— Ты опять ошибаешься, здесь нет никакого ветра.
— Ну конечно, я всегда ошибаюсь. Но кажется, ты сам сказал, что у тебя болит голова, не так ли? Почему же ты не идешь в комнату и не ложишься в постель? На что только Ротон смотрит! Неужели не может хотя бы виски смочить тебе одеколоном? Нигде слуги так не забываются, как в этом доме. Настоящие господа.
Недовольная, она ушла в комнату, а через несколько минут на веранде появился Ротон. Запыхавшийся и смущенный, он так усиленно, с таким покаянным видом начал извиняться за свою оплошность, что я не удержался от улыбки.
Ободренный, слуга осмелился заговорить:
— Вы думаете, бабу, я не знаю, что ни в чем не виноват? Ма, когда сердится, всегда за что-нибудь ругает.
— А почему она сердится? — поинтересовался я.
— Кто знает, бабу! Господа всегда ни с того ни с сего сердятся и так же успокаиваются. Плохо пришлось бы слугам, если бы они не умели скрыться с их глаз на это время.
— А иначе что бы произошло? — послышался из-за двери голос хозяйки Ротона.— Прибила бы я вас, что ли? И если служить у меня неприятно, почему ты не уходишь отсюда?
Ротон в смущении опустил голову.
— Ты забыл свои обязанности,— продолжала Раджлакшми, войдя в комнату.—У бабу болит голова. Я узнала об этом от Бонку и велела тебе пойти помочь ему.
А ты что делаешь? Ты только в восемь часов вечера соблаговолил явиться сюда, да еще срамишь меня. Завтра же ищи себе другое место, здесь ты больше не останешься. Понятно?
Раджлакшми ушла. Ротон смочил мне виски одеколоном, побрызгал на лицо водой и принялся обмахивать меня веером. Неожиданно Раджлакшми вернулась и с порога спросила меня:
— Ты, кажется, завтра собираешься домой?
Я действительно решил ехать завтра, хотя не знал еще куда, и поэтому ответил уклончиво:
— Да, я еду завтра утром.
— Каким поездом?
— Не знаю. Выеду утром и сяду на первый попавшийся.
— Прекрасно. Тогда я пошлю на станцию узнать расписание.
И она снова вышла.
Закончив свою миссию, вслед за ней ушел и Ротон. Вскоре голоса слуг, доносившиеся снизу, смолкли. Я понял, что все отправились спать.
Я тоже лег, но сон не шел ко мне. Ворочаясь с боку на бок, я думал об одном: почему Пьяри сердится и отчего с таким нетерпением ждет моего отъезда? Чем я провинился перед ней? Ротон утверждает, что господа сердятся безо всякой причины. Возможно, его мнение и справедливо в отношении других, но к Пьяри оно относиться не могло — она отличалась немалым умом и умела владеть собой. Но ведь и я тоже, хотя и не такой рассудительный, как она, всегда держал себя в руках. Что бы ни творилось у меня в душе, я никогда не показывал этого внешне, даже в бреду не проговаривался. Так что я не давал ей никакого повода к неудовольствию, и гневаться на меня у нее не было никаких оснований, тем более накануне моего отъезда. Другое дело, если причина ее раздражения крылась в ней самой.
Глубокой ночью я вдруг проснулся от шороха. Я открыл глаза и увидел, что в комнату вошла Ргджлакшми. Взяв со стола лампу, она поставила ее на пол около двери, так, чтобы свет не падал на мою кровать, закрыла окно и, подойдя ко мне, остановилась, задумчиво глядя на меня. Потом, приподняв край москитной сетки, просунула под нее руку, коснулась моего лба, расстегнула рубашку, потрогала грудь — нет ли жара. Легкие прикосновения ночной посетительницы было смутили меня, но я тут же убедил себя в том, что мне не следует стыдиться той, которая так самоотверженно ухаживала за мной во время болезни, когда я лежал в беспамятстве, и, можно сказать,
вернула меня к жизни. Пьяри снова застегнула рубашку, поправила простыню, натянув ее мне до самою подбородка, тщательно подоткнула края сетки и бесшумно вышла, прикрыв за собой дверь.
Я все видел, все слышал, но дал ей уйти так же незаметно, как она пришла. Если бы она знала, как много самой себя оставила мне в ту ночь!
Наутро у меня поднялась температура. Лицо горело, резало в глазах. Голова сделалась такой тяжелой, что я с трудом мог поднять ее. Но встать с постели было необходимо. Я больше не смел доверять себе, в любую минуту я мог совершить предательство по отношению к нам обоим. Теперь я должен был ехать не столько ради себя, сколько ради нее.
Я видел, что она сумела смыть с себя многие грехи своей юности, ее окружали дети, называли матерью. Имел ли я право увести ее из этого храма радости и снова обречь на бесчестье? Достанет ли у моей любви силы, чтобы возместить ей потерю сердечной привязанности и уважения, которыми она здесь пользовалась?
Пьяри вошла в комнату.
— Как ты себя чувствуешь?
— Не так уж плохо. Могу ехать.
— Ты должен ехать именно сегодня?
— Да, именно сегодня.
— Приедешь домой — сразу напиши мне, иначе я буду беспокоиться.
Ее умение владеть собой восхищало меня.
— Обязательно напишу, как только приеду,— пообещал я.
— Очень хорошо. Я тоже кое о чем напишу тебе. Когда я вышел из дому и направился к паланкину, она
стояла на балконе второго этажа, молча провожая меня взглядом. Лицо ее было непроницаемо, на нем не отражалось никаких движений души. Я вспомнил сестру Онноду. Та так же серьезно и сосредоточенно смотрела на меня при нашем прощании. На всю жизнь запомнил я взгляд ее добрых глаз, но прочесть в них боль от предстоящей разлуки не сумел. Как знать, может, и в этих блестящих черных глазах тоже таилось нечто неуловимое для меня. Носильщики подняли паланкин и быстро зашагали по направлению к станции. «Лакшми, дорогая, не печалься,— мысленно обращался я к Пьяри,— это хорошо, что я уезжаю. Я вряд ли сумею отблагодарить тебя за все в этом рождении, но жизнь, которую ты мне сберегла, я проживу достойно и, клянусь тебе, никогда ни словом, ни взглядом не оскорблю тебя».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Не думал я, поведав о печальном прощании с Раджлакшми и закончив на этом свой рассказ об одном из периодов моей скитальческой жизни, что когда-нибудь мне опять придется браться за перо и из разрозненных эпизодов моего прошлого составлять связное и последовательное повествование. Тем не менее, к моему величайшему изумлению, такая потребность вдруг у меня возникла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159