ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

сам, наверное, фронтовик, парторг заострял внимание молоденьких работниц, для которых фронт и война казались неимоверно далекими, вычитанными разве что в книжках да еще, может, увиденными в кинофильмах... В общем, заострял внимание не столько на литературных успехах, сколько на наших воинских званиях и фронтовых заслугах. И все было гладко и горячо в устах подполковника до тех пор, пока не дошла очередь до меня, тут он утратил ритм, замялся и потому рассердился на себя и покраснел, слова раскатились под стульями, и он собирал их, бесцветные и нетвердые, по одному; я понимал его, подполковнику было непривычно и, вероятно, обидно оттого, что этот седой уже и немолодой человек отчего-то, видите ли, обошел войну ташкентским тыловым округом и десятою дорогой и потому никогда не носил на своих плечах ни майорских, ни капитанских, ни хотя бы лейтенантских погон; я видел, что это обстоятельство высекло в нем жалость, и он чуть ли не посочувствовал: «В жизни вы, друг мой,
много потеряли, не побывав на передовой». Очевидно, парторг был прав, но что я мог сделать? Я так и начал, когда настал мой черед говорить... я доверчиво признался девчатам, что, когда началась война, мне едва пошел одиннадцатый год и по этой причине я принадлежу к тому поколению, о котором говорят, что оно не познало детства. Нам теперь за сорок, а тогда моя мама оплакивала меня и моих ровесников, мол, растете вы, голубята, из красного и черного, ходите в красном и черном, дышите красным и черным, снятся вам красные и черные сны, и, даже доживши до дедовских седин, все равно будете носить в утробе, в крови, в помыслах, во снах, в работе... будете заклято носить красное и черное, ибо на вас, ластоньки мои, отметины, вам тяжко будет расти, век ваш чувствителен, как листочек бумаги, на котором любая черточка и пятнышко запечатлевается и остается навсегда.
Не берусь сегодня истолковывать, что понимала моя мама под красным и черным; огонь и дым, кровь и смерть, ненависть и печаль, вопли и стон? А может, все это она укладывала в один военный сноп, который перевязывала конкретным перевяслом? Шла моя мама по-над берегом Белого потока, шла моя мама краем Каменного Поля, а на том краешке сельские ткачи, мама также среди них, расстилали и сушили только что снятые со станков и выполосканные в воде черные и красные полотна, которые в наших местах называют веретами; еще и теперь, едва по-детски смежаю веки, из далекого далека, из прошлого ко мне возвращается наше Каменное Поле, устланное красными и черными веретами. На нас, босоногую ватагу, старшие оставляли эти вереты сушить, стеречь, а вечером приносить их домой; вереты были мягкими, пахли овцами и городским духом немецких, раздобытых в Косоваче, красок, и нам, может, до смерти хотелось поваляться на них, на веретах, однако не припоминаю, чтобы кто-то из нас отважился учинить сей грех. Самое удивительное, что нам никто это не запрещал и никто не угрожал за грех ни ремешком, ни лозою и прочими карами, запрет разумелся сам собою, можете валяться друг с дружкой на полотнах и веретах беленых, а по черным и красным — нет; нас, наверное, сдерживали сами цвета, они, возможно, обращались к нам болью и печалью, входили в наше естество, как входили военные дни... входили, чтобы никогда больше не выйти назад. Когда, бывало,
складывали вереты в переметные сумы и тато ранним утром отправлялся через Веснярку на равнину, обходя заставы шуцполицаев, чтобы обменять мамин труд на кукурузу или фасоль, мама говорила, что будто бы само Каменное Поле через красное и черное явило нам в ту трудную военную годину свою глубинную душу.
Как могли мы не верить нашим матерям, если в тяжкий сорок второй год в окрестных селах немало людей пало от голода, как утлые житные колоски? Тогда молились мы Полю Каменному, дабы в лихую годину не забывало нас, дабы в голодное время спасло.
Святая ложь...
Вся молитва была соткана из лжи. В моем селе издревле сидели ткачи, гончары, резчики, кузнецы, бочарники — так что нас издревле кормили ремесла, а батька моего, как я уже писал, «держала на свете» работа с лошадьми. А Каменное Поле, эти узенькие полоски, что вдоль и поперек расчертили межгорье над Белым Потоком, родило только картошку, овес, просо, бедное жито да еще кукурузу; урожая не хватало и до рождества, а все же мои земляки связывали свое счастье и несчастье с Каменным Полем: была это как бы их основа, фундамент их и устои. Понимаете?
Никто не ответил, белые девчоночки притихли, а горластый парторг из бывших пехотных подполковников брал меня с собою в разведку...
Есть на краю Каменного Поля место нелюдимое, заклятое и печальное одновременно — старое кладбище, оставшееся с прошлого столетия, когда в горах косила людей холерная смерть; какая-то милосердная рука посадила на кладбище ежевику и малину... посадила, верно, при солнце ясном и в теплый дождь, ибо сейчас это сплошное сплетение зеленых батогов, сухих веток, колючек, листьев — дикое буйство зелени, в которое поздним летом густо вкраплены синие и червонные грозди ягод. Никто и никогда не стерег малинник, никто не окружал колючей проволокой — его лишь огородили плетнем от скота,— однако мне не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь из мальчишек, а то и парней позарился на ягоду или на охапку травы для козы, в Садовой Поляне существовал неписаный закон: ничего со старого кладбища не касаться, ибо все, что растет и вызревает на нем, принадлежит холерным душам, которые покинули земную жизнь, как сказали
бы теперь, внепланово — их до сих пор не принимают ни в пекло, ни в чистилище, ни в рай, и души вынуждены сидеть на этом огражденном плетнем малиннике до самого судного дня. Мои земляки дважды в году — в свят-вечер и под «зеленое воскресенье» — пытались упросить силы небесные смилостивиться над душами и учинить над ними суд-расправу, чтоб они разлетелись, куда им будет предназначено: каждая семья лепила на плетень, окружавший кладбище, свечку. Страшное это было для нас, малышей, зрелище... страшное и красивое. В тихом надвечерье горел, светился в сумраке громадный венок.
И только один человек из всего села позволял себе нарушать табу холерного кладбища. То был Данило Данилюк, или же Данильчо Войтов Сын — так его звали по-уличному,— первый на себе богач. Пересказывали, будто его отец ходил в войтах еще при царе Франце- Иосифе, а сын унаследовал сельскую власть при Юзеке Пилсудском; словом, я и запомнил его с времен господства царя Панька.
Был это мужчина, как говорят, грубо вытесанный, с квадратным лицом, горбатый, исполненный медвежьей силы, и за это, вероятно, а не только за унаследованное место войта в селе его не на шутку побаивались. А еще Данильчо Войтов Сын славился своею скупостью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86