ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Ондрий, вероятно, выпал бы из моей памяти и навсегда затерялся, как сойкино перо в густых травах, если бы в тот январский вечер накануне рождества мама не послала меня к Паркулабам с какой-то соседской нуждой; воспоминания о том далеком вечере не стерлись и не поблекли. Оказалось, что вечер не просто врезался в мою память, но каждая его черточка запала в душу, будто раскаленная подкова, и оставила выжженный след: солнце, как красное яблоко, скатывается
с горы... катится яблоко по снегу, и снег под яблоком тоже становится красным, на воротах сидит и раскачивается седая от мороза ворона; перед хатой возле миски, из которой мама кормит кур, скубут друг друга воробьи. Я пролизываю языком на постепенно обмерзающем оконном стекле озерцо — и мир становится шире: около хлева батько накладывает в желобок сечкарни кукурузу и крутит ручкой вверх-вниз, сечкарня чахкает острыми своими резцами на весь белый свет, как настоящая машина. Красное солнце, похожее на яблоко, батькова сечкарня, безмежные разостланные снега вызывали меня на улицу, я невольно, наверное, зыркнул на сапожки под столом — не какие-нибудь там постолы, а настоящие, какие мало у кого из моих ровесников есть, сапожки сшил мне на рождество сапожник Сорока. Мама, что, держась за жердочку, толкла в ступе пшеницу (мамина работа — это истинное чародейство, ибо кто знает, как делается кутья?), поймала мой взгляд и придумала для меня и для моих сапог какое-то дело к Паркулабам: беги, сынок, да не задерживайся.
Слышите?
Слышите, умирать буду и правнукам в наследство оставлю память о серебряной тишине, что была по самые глаза засыпана снегами и сверху припорошена инеем, как белым мохнатым мохом; я бегу сквозь серебряную тишину узенькой тропинкой, которую будто бы протоптали в снегах зайцы между нашим и Паркулабовым подворьем, и руками держусь за серебряную струну, натянутую от елки к елке, от сухой былинки до Паркулабова плетня; струна в моих руках побренькивает, играет, я знаю, что на самом деле никакой серебряной струны нет, это я ее придумал, мне просто радостно оттого, что скрипят-поскрипывают мои новые сапоги, что завтра вечером я попробую сладкой кутьи, что мама вместо ежедневного кукурузного малая испечет настоящую бабку из пшеничной муки, что после завтрашнего ужина батько возьмет меня за руку и мы пойдем слушать возле стайни, как человеческими голосами разговаривают конь Буланый и корова Мынька. «Ты, брат, получше настораживай уши,— будет шептать батько,— и учись понимать животных, иначе как будешь жить на свете и зарабатывать хлеб?»
Переполненный завтрашним таинством, я стучал Паркулабовыми коваными клямками на сенных и комнатных дверях; я сперва даже не заметил, что на под
ворье не резали скот на святую сечку, не кололи дров и не толкли в ступе пшеницу для кутьи. Лишь после, когда закрыл дверь и, переступивши высокий порог, сказал, как надлежало, «славайсу», а мне никто не ответил, даже не оглянулся, ни Паркулаб, как обычно, не погрозил мне своим длинным пальцем,—я понял, что тут что-то стряслось. Серебряная струна словно бы оборвалась.
Юра Паркулаб сидел с вуйной Катериной на лавке в простенке между окон; сидели они рядышком, маленький, щуплый газда и его дебелая газдыня, как молодой и молодая за свадебным столом. Никогда до того часа я не видел их такими родными; я был тогда слишком мал, чтобы измерить глубину их беды, но мне казалось, что газду с газдыней объединяет печаль, или же сдавленный крик, или же невысказанное, не вышедшее криком проклятие. Что-то... что-то черное и тяжелое, как столетний ворон, село на их склоненные головы, на сгорбленные плечи, на их сжатые губы.
Перед ними, как перед святыми образами, стоял их Ондрий, приехавший из Быстричан погостить. Я слышал, как вуйна Катерина хвалилась моей матери, что «Ондрий, слава богу, по матуре,— так назывался тогда аттестат зрелости,— получил работу и теперь пишет в бюро на Быстричанском пивзаводе — добрые гроши получает»; по всему было видно, что Паркулабы гордились Ондрием, ибо все-таки не напрасно в гимназиях учили, теперь он в навозе не возится и каменья на Каменном Поле не собирает.
— Так не простите, батько, и вы, мама? — спрашивал Ондрий. Он, видать, не в первый раз спрашивал, и они, газда и газдыня, сидевшие на лавке, не в первый раз не отвечали. Меня они, верно, и не заметили.
А Ондрий вторил свое:
— Так не простите, батько, и вы, мама?
Юра Паркулаб с женой ни глазом не моргнут, ни бровью не пошевелят.
— Так не простите? — кричал уже, вскочив на ноги, их сын Ондрий.
Я замерзал от страху, который напал на меня в хате... мне, может, надо было шмыгнуть за дверь, снова поймать серебряную веселую струну и обо всем забыть, а я, напротив, отодвинулся в угол к посудной полке — страх и любопытство загнали меня туда — и притаился как мышь.
Ондрий же хватал за руки своих отца и мать, целовал их, плакал и в сотый раз, наверное, спрашивал свое:
— Так не простите?
А на сто первом Юра Паркулаб сурово ответил Ондрию, будто врагу:
— Гей, как мы с мамой, пане Анджей, можем тебе прощать? А кто нам на прощение право дал и дозволение... какой царь дал или бог? Мы люди маленькие, мы могли лишь тебя родить, сорочки стирать и приклонять к земле из любви к тебе небо. А я, из-за склоненного к тебе неба, пане Анджей, я под самыми облаками наползался с сокирой и пилою, ветра меня сдували с рештовок как перышко, а я держался за высоту, бо ты был у нас... И если б ты от наю с матерью отрекся, если б поскупился окропить нас водою, когда будем лежать перед смертью, то было б не так страшно... то было б карой за нашу слепоту. Мы, верно, с мамой всплакнули б тайком в кулак, чтоб мир не смеялся над нами, и попробовали б простить тебя, оправдать и понять; свет ныне такой, как обезьяна, не попляшешь под панскую дудку — шлюс, иди в Быстричанах улицы подметать. Ибо ты хлоп бедный, быдло... Однако ты, пане Ондрий, не только от нас одних отрекся... ты отрекся от всего: рождения своего, первого слова и первого шага, колыски своей и материнской груди; ты отрекся от этого красного солнца, что ныне сжигает нас с матерью дотла, этих белых снегов, Поля Каменного, вод чистых, шума зеленого, травы целящей, зверя в лесу, птицы в небе, рыбы в глубинах вод; ты отрекся от самого себя, тайком записавшись в паны, чтоб получить в канцелярии хорошо оплачиваемую работу, так что нету теперь нашего сына Ондрия, есть чужой пан Анджей. Так кто ж нам с матерью дозволит от имени тех, от кого ты отрекся, отпустить тебе грехи и простить? Кто?..
Говорил он тихо, а казалось — кричал.
Паркулаб не торопился, к каждому слову своему он прислушивался и ждал, что случится чудо и откуда- то — с неба или из-под земли — придет дозволение для сына:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86