ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Никакого колокола, ясное дело, не было, никто не слышал ни крика, ни звука, ни конского ржания, ни песен, ни всхлипа, ни скрипа, люди работали молча, будто в глубокой кринице; в ту петровскую ночь я мысленно спорил с нашими коммунистами, прессу которых тоже читал время от времени... спорил, возможно, наивно, что не всегда, мол, товарищи коммунисты, народ расслаивается на классы, иногда народ, хотя бы вот в эту ночь, объединяется в одну общину, в один кулак, ибо пришли же ставить читальню бедные и богатые, газды и наемники, а среди них даже и Короли. Вот так-то, даже и Короли!.. Я забыл, что нами была выставлена стража возле дома Данильча Войтова Сына и у подворья Кифора Далея, словно бы они и не гуцульского корня, я помнил лишь, что стоят наши посты на Воловьей дороге, наблюдая, чтобы из Гуцульского внезапно не приехали полиция. Не знал я также, что серебряным газдам легко удалось уговорить весь мой род не чураться ночи под петров день, ибо теперь настало такое время, что могут, чего доброго, послетать с Королей короны, если горы заподозрят, что Короли не принимают близко к сердцу народное дело. «А кроме того,— уговаривал дядька Лукина красноуст Петро Качурик,— Яков ваш имеет голову на плечах... Го-го, башка у него торгашеская: дарует селу на колосок, а возьмет при надобности целый сноп. Кто откажет ему на косовице, зимой на лесоповал или в другой работе? Да никто не посмеет».
Уговорил Качурик старого Лукина, и это меня немного удивило, ибо я знал, что за человек Лукин Розлуч, но в то же время прибавило аргументов в споре воображаемом с коммунистами. «Видите,— доказывал ним,—даже Розлучи запомнили, что всем нам надо держаться кучно, одной семьей, мы должны опасаться лишь полиции из Гуцульского, ибо полиция — это оккупанты, это враги, а тут, в Садовой Поляне, все до единого свои, из нашего гуцульского корня».
Где-то поздним утром, когда я еще спал под новой читальнею на куче елового лапника... спал и вдыхал
живительный еловый дух, и сквозь сон светилась мне белизна свежетесаных стен, и во сне любовался я стройными, взметнувшимися в небо стропилами, белыми журавлями, у первого из которых в клюве колышется цветущее деревце,— где-то поздним, Юрашку, утром ко мне сонному подкралась целая ватага полицаев со штыками наголо — едва ли не весь участок в Гуцульском подняли и бросили в седла: аллюром в Садовую Поляну, ибо там хлопы взбунтовались! Вел их горбатый Данильчо Войтов Сын, солтыс; они, верно, чтоб не разбудить меня преждевременно, двигались осторожно, будто коты, а я спал себе, натруженный, и село спало по домам, я один не пошел домой, все разошлись, а мне захотелось в одиночестве полюбоваться белыми журавлями стропил, ибо, правду сказать, чувствовал себя счастливым оттого, что был причастен к этой петровой ночи, к работе веселой и тайной, к людскому братству.
На штыки паны полицаи меня не подняли, деревце цветущее не сбросили и ни единого белого стропила не раскачали, не было на то у них права, а меня, мецената от читальни, заковали в наручники и медленно повели под охраной штыков в участок — они на конях, а я шел пешком. О нет, Юрашку, я не шел тогда, и не плелся, и не двигался, я тогда выступал, будто павлин, позванивая своими цепями, я тогда, Юрашку, готов был умереть, не зная даже за что.
Тем временем Гейке передали про мой арест, и она привела к участку, где составили первый протокол, белого коня, чтоб было мне на чем ехать в тюрьму. Полицаи привязали мои ноги к стременам, словно бы у меня и в самом деле было намерение сбежать, и мы выехали. Они, дурни, не знали, что я жаждал праздничной смерти, а не трусливого бегства. Эх, жаль, что героическую мою праздничную смерть не увидит село, которое провожало меня сейчас, украдкой выглядывая из-за углов хат и заборов, из садовых чащ, из глубоких окон.
И не будет при моей смерти Гейки, у которой очи в пол-лица ».
«...Ты, Юрашку, пишешь из того Львова, что моих писем ждешь, как теплого ветра, на котором цветут брандушки.
Вот так так! А не думаешь ли ты себе, брат, что Нанашко Яков с пера живет да с белой бумаги?
Или ты себе, братчик мой солоденький, представляешь, что Нанашко Яков лежит пупом к земле без черной да и без красной работы?
А меня, Юрашку, сокира ждала под лавкой целый год; я сокиру вчера с вечера наточил... и не железным напильником ее точил, а на каменном точиле лезвие оттягивал, у железа души нет, а в точиле каменном живет полевой дух, и рано поутру, едва лишь засерело, пофурделил в колхозный сад. Снегу этой зимой в нашем межгорье выпало тонко, едва землю припорошило. Кажется, будто вылез на хребет Веснярки скупой мельник да и вытрусил мешки из-под муки — вот тебе и весь снег. Для фруктовых деревьев мельниково скупердяйство опасно, бо не сегодня завтра ударит мороз, а деревья до самых кореньев торчат голые да черные... чернота их душу мне выворачивает. Я ж ведь, Юрашку, каждое деревце сызмалу помню, от той яблоньки-первенца, которую посадил осенью сорок восьмого, аж до грушки, которую привил в прошлом году, потому за детей их считаю и рад бы их снегом зимой укрыть, а летом наклонить к ним радугу: пейте воду из семи речек и из семи цветов.
Я знаю, Юрашку, деревья, а они знают меня... Я ныне рано, до рассвета, только лишь на тропке появился, еще шаги мои бог знает где поскрипывали, а они, деревья, уже слышали, что я иду, и притихли, будто зайцы на меже, и смотрят на меня сонными глазами, заглядывая мне в руки, как дети, что несу, и каждое хочет меня веткой задеть... Хотят, слышь, да не решаются, делают вид, что спят, и тихонько удивляются, что это Нанашко Яков появился в саду посреди зимы, да еще и с сокирой в руках.
А я появился, Юрашку, потому что надо было...
А н, Юрашку, пришел сюда, потому что такой день выпал... в этот день деды-прадеды завещали, чтоб тот, кто за садами присматривает, пришел в сад рано поутру тайком от любопытного людского глаза и чтоб сокирою напугал деревья, не родившие ни и прошлом году, ни в этом.
И и, Юрашку, ходил по рядам и то к одному дерену подступал, то к другому, то к третьему, замаливался на них сокирой и пугал:
— Эй-но, груша дзбанкова, кореньями глубокая, стволом высокая, соками полная, не сегодня завтра я тебя срублю; не стану рубить тебя и другим зака
жу, если в это лето уродишь густо, как звезд на небе. Слышишь?
Слегка постукивал обухом по стволу, и дерево, казалось мне, дрожало.
Знаю, знаю, братчик мой, что не к лицу человеку, который собственноручно колхозный сад сажал и ухаживал за ним так, как велит наука, пугать деревья еокирою; старинный это обычай, с древнейших времен. Но вот наступает такой день, и я точу сокиру, иду тайно от любопытного людского глаза в сад, замахиваюсь на яловые деревья, что не родили, и приговариваю:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86