ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Слово к слову... Говорил мне: пани Грабичева, я вам за комнату стихами заплачу, когда-нибудь Украина их у вас откупит за чистое золото. А я ему на то: ха-ха, Марцю, кому твои стишки нужны, разве, пшепрашам, до ветру? Что, прошу? По-докторски его хвороба называется открытой формой туберкулеза, а простым языком — выхаркивал хлопец легкие — и все. Но... если б деньги... если б хорошее питание... если б лечение, так, может, случилось бы чудо. Что? Три недели назад уехал, надеялся раздобыть денег и вернуться. Ему надо было вернуться... Наше заведение, пане газда, не напрасно называется «Вера, Надежда и...».
И любовь?
Всю дорогу в поезде из Ворохты во Львов, пока за окнами мелькали большие и маленькие станции, Яков в который уже раз возвращался к беседе с пани Граби- чевой. Вслушиваясь в ее писклявый голос, он вылавливал из разговора, как из быстрого потока, слова, на которые раньше не обращал внимания и которые должны были дорисовать ему образ хлопца, слагавшего стихи; слова, к великому сожалению, были одинаковые, как шлифованные камни, и он упрекал пани Грабичеву за то, что не записала даже Бойчуков адрес. (Сделала круглые глаза, а губы — калачиком: «Адрес? Была, пшепрашам, у собаки хата. Где-то как будто во Львове на Погулянке живет. А может, на Персенковке? Или на Збоиськах? В конце концов, какое это имеет значение? Неужто вы, пане газда, в самом деле ищете стихи, которые когда-нибудь выкупит Украина и вы на этом файно заработаете?»)
И как это он, Яков Розлуч, в сердцах не подпалил пристанище, что зовется «Вера, Надежда и Любовь»?
Во Львове на вокзале нанял фиакр — поехал сперва на Збоиська. Полдня потратил, бродя по запыленным, как тоска, збоиським улицам, потом забрел в сонные закоулки Персенковки. Напоследок — только на третий день — ковылял от ворот до ворот на Погулянке, пахнущей от близкого соседства с Лычаковским кладбищем увядшими еловыми венками. Экзотичный, слишком яр
кий в своей гуцульской одежде, да еще и с серебром чеканенным топорцем, он был здесь, на убогих львовских околицах, словно бы ненастоящим, неправдоподобным... Ибо разве нормальный, прошу вас, человек искал бы какого-то чахоточника, который пишет стихи?
На Розлуча посматривали по-разному: то подозрительно, то насмешливо, то со страхом, то с любопытством; он явился из другого мира, из опришковских краев — невероятно далеких, загадочных или же давно прошедших, здесь у людей были свои заботы — мелкие, может, даже мизерные, однако для них тоже важные, и потому пытались поскорее отделаться от Якова: «Иди прочь, человек божий. Никакого чахоточного не видели и даже не слыхали, а стихов его не читали. Может, и был... может, помер, может, живет...»
За людьми погулянскими, за их хатенками и оградками вырастал Лычаковский холм, усыпанный крестами, никшими под старыми деревьями, и потому погулянские люди, как профессиональные гробовщики, были равнодушными философами: «Господи, какая разница, был или не был поэт, живет он или умер? Все одно под крест ляжем».
Ляжем...
Яков всегда пугался равнодушия, а тут оно стояло перед ним будто стена; пахла кладбищенскими венками.
Две погулянские улочки, бывшие последним заслоном города перед надвигающимся кладбищем, упирались во влажный луг, поросший сытняком. Дальше начинался буковый лес; лес, несмотря на то что был высокий и стройный, выглядел неприветливо. Старые буки, росшие на склонах яров и на холмах, эти великаны с конвульсивно переплетенными корнями, казались неживыми. Глиняные провалы, затененные деревьями, дышали влагой, на дне их, среди ржавых обручей, сугробов колючей проволоки, гнилых досок, обрывков бумаги и разного лохмотья, слезились удивительно чистые ручейки. Кое-где берега рвов осыпались, и Яков видел оголенные внутренности земли: песок и песок. Здесь и там лежали выкорчеванные ветровеем деревья.
До вечера было еще далеко, однако в яругах и зарослях уже клубились сумерки; тропка вилась среди бугров, поднималась вверх, к свету. Яков не знал, куда она выведет, ему лишь бы не возвращаться назад на мокрый луг, на улочки Погулянки, не хотел проходить мимо равнодушных крестов. Тропинка, выскользнув из-под черного леса, выбежала на холм — чистую круглую поляну, густо усеянную ромашками. Едва не вскрикнул, пораженный непорочной белизной, что, подсвеченная косыми лучами солнца, стлалась перед ним.
Ой, тут... именно тут попасти бы вола с серебряными рогами.
Яков упал среди цветов в густую траву; басили там пчелы и тонко вызванивали комары; нежданно-негаданно запахло ему купелью из далекого, как вон та звезда, детства; каждый цветок светился и грел Якова, будто маленькое солнце. После предательского выстрела Иосипа Паранькиного Мужа, после месячной муки в корчме и после трех дней напрасного блуждания по львовским окраинам к Якову вернулась надежда: а может... а может, от одного предательского выстрела мир не развалился, и надо жить... и надо жить, чтобы дождаться пастуха, который пас вола с серебряными рогами. Он, пастух, должен приходить сюда, в эти гулкие и тихие ромашковые чащи. Должен.
Из гама городского пекла, из смрада кладбищенских венков, из чахоточного дыхания яров, из скользкой лесной черноты поэт приходит сюда, где каждый цветок светится и греет, как солнце. Где ж ему еще пасти вола с серебряными рогами?
Так дождаться его?
Каждый раз, когда Нанашко Яков приезжал во Львов, мы выбирались с ним в лес на Погулянку — на ромашковый холм. Вокруг холма, понятно, за сорок лет, с тех пор как Яков Розлуч набрел на него, произошли изменения: позарастали муравой окопы и пулеметные гнезда, которых накопали тут в минувшие войны, одичал среди леса когда-то пригожий садик, деревья над ярами вошли в силу и потолстели, тропки кое-где асфальтировали, а кое-где засыпали толченым кирпичом, навеки осиротел и онемел романтический костел, бог знает кем и когда построенный.
Ничего не изменилось только на ромашковом холме: так же точно зеленым хороводом окружали его деревья, и так же никто не трогал цветы ни косою, ни серпом, ни плугом, и точно так же светило солнце.
Бывало, целыми часами старик лежал на поляне молчаливый, настороженный, внимательно приглядываясь к каждому, кто появлялся на тропинке.
сел
Как-то я спросил Нанашка Якова:
— Это правда... вы ожидаете здесь юнака, того прежнего пастуха, который писал стихи?
Нанашко Яков вздыхал:
— Ожидаю, Юрашку-братчику. Кто знает, человеку, возможно, один раз за всю жизнь выпал случай сделать истинно доброе дело, ради которого стоило ходить по свету... из того хлопца вырос бы поэт. А я, слышь, тем случаем не воспользовался. Так, может, еще не поздно?
— Но вы ж посадили на Каменном Поле сады,— напомнил я старику.
Он вынырнул из дождя, из громов, грохавших раз за разом над горами, из серых сумерек, время от времени раздираемых надвое молниями, и родная усадьба его не узнала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86