ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я дух...
Я с неосмотрительным весельем перебил его:
— О, так вы, вероятно, дух, привидение, василиск, кровожадный вампир из девятого телевизионного канала, по которому только что, полчаса назад, начался, как и каждый вечер, театр ужасов. Вы оттуда?
Он ударил по моему смеху криком:
— Я из Садовой Поляны! И пусть станет тебе известно, если на то пошло, что зовут меня Мироном Данилюком... Данильча Войтова Сына Мирон. Тебе это имя что-нибудь говорит?
Что?!
Я чуть было не выпустил из рук трубку. Человек, говоривший со мной по телефону, в самом деле был с того света. Вся Садовая Поляна и окрестности облегченно вздохнули в сорок восьмом году, когда стало
известно, что в лесном схроне где-то под горою Магуркой подорвался на мине Данильчев Мирчо. Его «повстанческая сотня» еще до того, попав в чекистское окружение в ущелье Потыличишином, была разбита наголову, а он, Мирчо, кровавый Мирчо, сумасшедший Мирчо, словно бы забрался под землю, как крот, и ползал под землею черными норами, будто крот, пока не пришел и его черед.
Так говорили про Мирона люди в моем селе, и выходит, что ошиблись, не пришел, очевидно, фатальный черед к Данильчеву сыну, ибо вот он, живой и невредимый, задыхается в телефонную трубку, кричит:
— Ну, так что там у тебя заело, товарищ Юрашку? Не веришь, что это я, что Мирчо Данилюк воскрес?
Я ответил, что не верю.
Я сказал, что не верю, на самом деле все-таки поверил, что это Данильчев Мирчо, и поверил, что ржавая металлическая злость в голосе, эта беспредельная его усталость, которую можно было разве что утопить в море, были у него искренними и неподдельными. А между тем я повторял, что не могу и не хочу верить — Мирон Данилюк наложил на себя руки в схроне под Магуркой, мина разнесла его в клочья, на нашей земле нет даже его могилы.
— Но ведь я есть, черт бы вас побрал! Я есть! Я существую! Я жив вопреки всем смертям! И ты, Юрашку, курвий сын, поверил бы в мое существование, если б я вчера пустил в тебя пулю; я держал в руке, слышишь, фирманский выплодок, которого теперь возят в черных «кадиллаках»... Я держал в руке наготове револьвер, и он прожигал руку до кости, как выхваченный из кузнечного горна шкворень... красный шкворень прожигал меня насквозь, и я прямо-таки дымился от ненависти — и ты упал бы, продырявленный пулей, на тротуар Шестьдесят седьмой нью-йоркской улицы, если б на тебя не садилась пыль Каменного Поля, если б ты на своей одежде, в ее рубцах, в карманах, в складках, обманув таможенников на границах, не привез в Америку дух Каменного Поля. Боже мой, Юрашку, как мне хотелось выстрелить в тебя и как в то же время хотелось обнять... Да что там обнять — хоть бы мизинцем коснуться твоего плеча...
Мирчо Данилюк, страшный когда-то сотенный Мирчо, на другом конце провода у телефона на одной из нью-йоркских улиц скрежетал зубами и плакал.
А я молчал.
Что мне было делать, как повести себя в этой ситуации? Продолжать делать вид, что не верю ни единому его слову, или насмеяться над его плачем и скрежетом зубовным? Или же швырнуть трубку и навсегда забыть о сегодняшнем телефонном звонке, словно бы его никогда не бывало? А может, воспользоваться приступом ностальгии и расспросить о его воскресении? Я, однако, не сделал ни первого, ни второго, ни третьего; я замер от одной только мысли, что доныне бродит по свету сотенный Мирчо, замер и остобенел, а Мирчевы жертвы, все те бедняги, которых он пострелял, порубил, повесил, утопил в прорубях и колодцах, оживали во мне, кричали во мне, в моей крови, в каждой клеточке, чтобы я вылил их стоны, будто смолу кипящую, на него, на проклятого Мирчо, чтоб я поливал его смолой и спрашивал, почему он именем Украины проливал кровь, они ведь тоже были — и даже мертвыми остаются! — частичкой Украины. Впереди всех Мирчевых жертв протолкалась Оксеня Шинкарук — юная комсомолка из нашего села; Оксеня словно бы сошла с овальной, как медальон, раскрашенной в зеленый и розовый тона фотографии, висящей в хате ее дочери, колхозной кассирши Докии Шинкарук. Оксеня поправляла мониста из дукатов на высокой своей шее и спрашивала меня, сдерживая слезы, за что Данильчев Мирчо привязал ее колючей проволокой к дикой груше на Каменном Поле и собственноручно стрелял из автомата в ее белые груди? Меня обжигали Мирчевы выстрелы в белые женские груди, я был дикой грушей на Каменном Поле, в стволе которой застряли Мирчевы пули; во мне, в моих костях его пули засели, не ржавея и не рассыпаясь в прах; Оксеня Шинкарук заворожила их вопросом: «А неужто, Юрашку, он сжил меня со свету, кальвин этот богатейский, за то, что я взбунтовалась и перестала цолоть просо на его поле, и за то, что перестала доить коров, принадлежавших его отцу? »
Мирчевы пули ныли во мне, а пан сотенный Дани- люк на том конце телефонного провода пытался разжалобить меня черной ностальгией, и убивал меня черным проклятием, и черно каялся, что не надо ему было, сучьему сыну, в схроне под Магуркой убивать своего связника Хмару, юношу, верного как пес; никакой, хотя бы и вышколенный, пес не смог бы вывести своего газду из железного чекистского кольца в Потыличишином ущелье, а он меня вывел, чудом спас на свою погибель: я застрелил его, сонного, в схроне под Магуркою, и он даже не вскрикнул. Потом я подложил под труп немецкую мину с часовым механизмом, чтобы никто, никакой исцелитель не смог собрать костей и чтобы не догадался, кто здесь на самом деле погиб, и, оставив кое-какие документы, которые должны были свидетельствовать, что здесь совершил самоубийство сотенный Украинской повстанческой армии Мирон Данилюк, после взрыва мины двинулся по горам на запад, к чехам, прямо к австрийской границе. Я не шел и не бежал к желанной границе, полз я к ней на животе, как уж, как пес, которому перебили хребет; я не был уже ни сотенным, ни даже просто Мироном Данилюком; я выползал, будто змея из шкуры, из своего прошлого, не оставив позади ни следа, ни знака, ни царапинки; я был осторожным, как мышь, и, бывало, подыхал с голоду в двадцати—тридцати шагах от человеческого жилья, чтоб только не выдать себя. Теперь знаю, что переносил физические муки во имя того, чтобы ныне вот здесь познать муки во сто крат больнее: никогда уже не дохнешь воздухом карпатским, не коснешься босою ногой каменистой пашни, не напьешься воды из Криницы Без Дна. Лучше бы мне, а не Хмаре молоденькому лечь трупом в схроне под Магуркой и теперь лежать бы в родной земле, надо мной играли бы трембиты, надо мной ветра плакали бы, надо мною калина расцветала б; я лежал бы в земле, за которую боролся...
Он, Мирон Данилюк, недобитый сотенный, и рыдал на другом конце провода, и выл, и бесновался, а я молчал до поры до времени, оцепеневший, еще ничего не ведающий о своем упорстве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86