ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Вашиль стоял в выкопанной по пояс яме, бил киркою по неподвижному камню на ее дне и после каждого удара приговаривал:
— Уххх! А холера бы тя взяла... а провалилось бы Каменное Поле, как грешная церква... а взяла б тебя с собою река... а чтоб проклятье над тобою летало, как воронье... а чтобы ты кровью изошло! А если ты, поле, живешь, так откройся, тресни, взорвись, золотом... золотым львом с толстой цепью!
И продолжал бить киркою. Яма глухо стонала. А может, то билось-стонало сердце нашего Поля?
Я стоял за углом хлева, наблюдая за дурной и темной работой Вашиля Бога, слова его, как хищные ястребы, садились мне на плечи; хуже всего было то, что я чувствовал себя бессильным перед его чудовищной манией. Его худое желтое лицо лоснилось потом, а глаза мерцали, как свечки. И впервые в жизни здесь, на кладбище, где никто не похоронен, посреди желтых бугров глины и камня, посреди руин, крепко огражденных забором, я в самом деле звал черта, бога, Пана, пасшего стада овец на нашем Подгорье, Велеса, стерегшего овец и умевшего флейтой открывать, будто двери кладовых, души суровых гор... Я молча просил:
«Смилосердствуйтесь над ним, прошу вас и заклинаю: положите ему на лопату желтого льва из червонного золота. Пусть человек порадуется... пусть человек помирится с Каменным Полем».
Поле постанывало под Вашильковой киркой, и лютовало Поле под его киркой, брызгая Богу в лицо каменными брызгами.
Кто мне скажет: не было ли это местью Каменного Поля человеку, не ставшему ни сеятелем, ни садовником, ни чабаном, ни кузнецом, ни пасечником, ни возчиком, ни — никем?
Кто скажет: как закатился злосчастный золотой медальон с лохматой головою льва на подворье Герасимка Бога?
Как это случилось?
Летел ли воин на коне через поле, догоняя пикой врага, и лев, висевший на его груди, сорвался и упал под копыта быстрого коня?
Или же отважный лесничий, пуская стрелу в оленя, в охотничьем азарте потерял льва золотого?
То ли красная панночка перед тем, как лечь в траву- отаву с молодцом, сняла с шеи медальон и за любовью и ласками они забыли про льва?
То ли скакал тут опришек с дырявым карманом?
Или же:
Ой летела сорока, и несла сорока в клюве золотого льва.
«Ой пусти, сорока, меня, льва золотого, на цепи посаженного, в траву-мураву погулять...»
Ходит лев травами-отавами и пасется, как овца. Не верите?
Но настала для Паркулаба черная година...
Есть времена красные, белые, синие; в красное время девчата становятся молодицами, в зеленое — проклевывается и всходит на поле жито, в синее — тают мартовские снега, в желтое время приходит разлука, в белое — смерть, а в черную годину куры несут яйца, из которых — если кто-то очень пожелает — можно высидеть домашнего черта Антипка.
Говорят: в черную годину прокляни черно своего ворога — и проклятие твое исполнится.
А еще предупреждают: не начинай доброе дело в черную годину, ибо добро обернется злом.
Не знал, вероятно, этой простой премудрости про черную годину садовополянский газда Юра Паркулаб, которому взбрело в голову отдать в науку в Быстричан- скую гимназию своего сына единственного Ондрия. Много-много позднее, через годы и десятилетия, когда о временах властвования царя Панька остались лишь воспоминания, я допытывался у Нанашка Якова, что заставило Юру Паркулаба сделать этот безрассудный шаг: неужто его Ондрий в самом деле был «с царем в голове», имел «глаза для книги», а руки — «для пера»? Нанашко Яков не задержался с ответом, он, видать, не один раз наедине с самим собой тоже обдумывал давнее происшествие, искал в нем виноватых и праведных:
— На твой, Юрашку, вопрос сам покойник Паркулаб не ответил бы точно, бо ж он отцом был и желал сыну добра. Однако, думаю, не добро, а хлопский гонор, как тогда говорили, заморочил человеку голову. «Гей- но,— постановил он себе,— а мы разве хуже или глупее сопливых богачей, что аж в Кракове штудии штудируют? А выучим-ка и нашего Ондрия на пана. Все-таки книжкой легче жить, чем сокирой».
Паркулаб не считался в нашем селе ни богатым, ни бедным; скотинку не разводил, не манил его также заработок на извозе, как, примером, моего отца; на Каменном Поле сажал два клочка кукурузы и два — картошки. Зато «готовые гроши», как говорила моя мама, бывшая двоюродной сестрой Паркулабовой жены Катерины, водились у него наверняка; ибо в те времена без денег в гимназии нечего было соваться; в гимназии за науку плати, за мундир и блестящий козырек — плати, за «станцию» — плати, за книжки — плати.
Юра Паркулаб тесал «готовые гроши» сокирою; ежегодно с двумя младшими братьями пропадал то по горным селам, то по низинным за Соляной Баней, то далеко-далеко за Днестром — и везде строил церкви... каждая его церквушка была цимбалами, скрипкой и песней.
Мастером был он знаменитым. Да и сокира у него была мудрая.
И хотя вуйко Юра редко появлялся на подворье, стоявшем неподалеку от нашего, на высоком месте, и хозяйство вела вуйна Катерина, я запомнил этого
человека удивительно хорошо. Был он низенького роста, живой, будто ртуть, горячий на слово, на крик, на гнев. Мой отец шутил, что Юру Паркулаба и в кожаных рукавицах не возьмешь — до того он колючий. Мне лично от его колючести запомнились усы — рыжие, острые, будто спицы, закрученные залихватски кверху. В первый день своего появления на собственном подворье после долгого отсутствия Паркулаб совершал своеобразный обряд: выпивал стакан-другой горилки, расстегивал ремень и хлестал про запас, как сам он любил хвалиться, вуйну Катерину, ибо, слышите ли, «соседи уважаемые, не может такого быть, чтоб наичестнейшую жену, если она без мужа, да не засвербило на грех». Вечером сзывал близких соседей в гости: «Хочу на вас, соседи, наглядеться, с вами набыться и наговориться».
Потом Юра Паркулаб принимался хозяйствовать: с высокого места, с его подворья, долетал писклявый крик, громкое, серебряное тюканье сокиры, никогда до конца не допеваемая песня — он начинал то одну, то другую, то третью, а четвертую насвистывал; иногда с горы катился плач тетки Катерины. Моя мама, прислушиваясь к соседским концертам, вздыхала: «Мучит сам себя Юра. Он ведь не к хозяйству пригоден, не к косе, а к сокире, хотя и мудрой, но скитальческой. Он — птаха, что ныне здесь, а завтра — там». Моя покойная мама ошибалась: каждая птаха имеет свое гнездо.
Паркулабова единственного сына Ондрия, его лицо я почему-то почти не запомнил. Вот и теперь хочу детальнее рассказать о нем, а образ его маячит перед глазами расплывчатый, невыразительный, Ондрий словно бы стоит за ледяной молочной стеной, и я не могу всмотреться в его глаза. Помню лишь, что был он высоким и белесым, как вуйна Катерина, и больше ничего к его внешности добавить не могу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86