А я, глядя на нее, вдруг думаю: она ведь была красивой женщиной. Была! Как печально это слово — была! Особенно для женщины.
ТЕЗКА
Что он хотел мне рассказать?..
Последнее время стали навещать меня воспоминания, все чаще и чаще блуждаю по дорогам минувшего. Что это? Болезнь? Усталость? От чего усталость — от жизни, от моря? Так всего половина рейса еще. Или возраст— печальная пора воспоминаний?
Сегодня вот вспомнил о своем молодом максимализме, о том, как рвал с друзьями, если они думали иначе, чем я, или что-то делали не так, как мне хотелось. Теперь ничего уже не поправишь, не изменишь — ибо «иных уж нет, а те далече...».
В такие вот тихие вахты, когда в рубке нет капитана, а штурман молча сидит перед лобовым окном, возникают призрачные тени прошлого, выходят из глубин памяти, тревожат молчаливым присутствием, о чем-то напоминают, что-то требуют, не дают покоя...
Стою на руле, время от времени возвращаю судно на курс («Катунь» постоянно тащит вправо) и думаю, что жизнь катится к закату так же неумолимо, как «Катунь» вправо. Но если траулер можно осадить, вернуть на курс и даже повернуть назад, то жизнь не осадишь, не возвратишь прожитые годы, не исправишь сделанные ошибки...
Мы бежим на юг.
Сабля кончилась. И теперь мы взяли курс туда, где будет нереститься луфарь, рыба, как утверждают рыбаки, денежная и мне совсем неизвестная, но уже и в моем сознании ставшая символом рыбацкой удачи.
Дни стоят прекрасные, куда ни кинь глазом — спокойный зеленый океан, над головою синее небо, горизонт ,чист — ни корабля, ни облачка. И наступили пустые вахты, знай себе посматривай по сторонам да держи курс.
На траулере тихо, будто спят все, хотя я знаю, что сейчас в столовой крутят фильмы, гонят подряд комедии и детективы — любимое зрелище моряков, а те, кому надо, стоят на вахте. Но все равно на судне непривычное затишье: и капитан никого не разносит, и на палубе нет суеты добытчиков, и трал не отдается, и рыба не шке-рится...
Наверное, потому и думы одолели, что нечего делать, ничто не отвлекает, не устаешь и нет желания рухнуть в «ящик» и уснуть провальным сном...
Что он хотел мне рассказать? Мой тезка-одноклассник, от которого на фронте я получил письмо, где он сообщал, что учится в училище в Саратове, скоро будет лейтенантом и что бегает на танцульки, ловит мгновения свободы. Что-то там было и про девочек, и про сирень. Стишки какие-то. Я вспылил в своем студеном Заполярье и нака-тал ему письмо, что, мол, когда льется кровь, то не до девочек и сирени. Дурацкое письмо, но как мне тогда казалось— умное и патриотическое. И он больше мне не писал.
Встретились мы через несколько лет после войны. Тезка вернулся с Крайнего Севера, где нес службу. Устроился работать пожарным. «Мы спим, а государство богатеет,— говорил он с непонятной тягучей улыбкой и пояснял: — Раз спим, значит, нет пожаров. А раз нет пожаров, значит, государство не несет убытков». И приглаживал ладонями волосы на висках. И этот жест, знакомый мне с детства, и аккуратный пробор в негустых волосах, и тихая речь, и отутюженный военный китель без погон, внимательный и горький взгляд небольших серых глаз, и неизменная папироса в нервных длинных пальцах, и постоянное ожидание на бледном сухом лице — все это сбивало меня с толку, и я никак не мог понять: кем он стал за прошедшие годы, кто он — мой школьный друг и тезка? Меня тревожил этот вопрос. Хотя, казалось бы, чего тревожиться? Встретились школьные друзья — радуйся! Живы остались — такая война прокатилась!
Он часто приходил ко мне, и мы с теплотою в сердце вспоминали школу, мальчишечьи проказы, друзей своих, девчонок-одноклассниц, которые к тому времени уже все повыходили замуж, поразъехались; у наших одноклассников были теперь дети, у каждого была своя жизнь, своя судьба. После многолетней морской службы я учился в институте и не был еще женат, а у тезки моего бегали уже две девочки-погодки и была жена — красивая пухленькая блондинка, знающая, что она красивая, и весьма пекущаяся о своем лице. Он только однажды пришел ко мне с ней, потом приходил один. И все с какой-то допытывающейся настороженностью взглядывал на меня. Мне казалось, что он собирается что-то рассказать, но не решается, не знает, как я приму эту исповедь. Почему-то казалось, что будет именно исповедь.
— Если б ты только знал, чего пришлось там насмотреться!— сорвалось у него однажды. Но продолжать не стал, а я не подтолкнул вопросом, что-то останавливало, не давало расспросить — чего именно он насмотрелся?
И еще однажды его прорвало:
— Начальник жил с ней. И я знал. И она знала, что я знал.— И заискивающе-оправдательно, что ли, пояснил: — А куда денешься — кругом тундра.
Он опять глубоко затянулся папиросным дымом и долго и отрешенно молчал.
— Насмотрелся,— сквозь свои думы повторил он.— И величие духа, и покорность, и падаль всякая.
— Простил? — с возникшей неприязнью спросил я.
— А? — не сразу понял он, отрываясь от совсем других мыслей, и, поняв, покорно сказал: — Простил. Я там и не такое видал. Тебе и не снилось.
Я презирал его, что он простил жену.
— Дите ты еще,— ответил он тусклым голосом, хотя были мы с ним одногодки.
И так он это сказал, что я действительно почувствовал себя перед ним мальчиком в коротких штанишках.
— Видеть это надо своими глазами. Вот этими,— неожиданно резко сказал он, обычно тихий и спокойный.
Но и в тот раз он не договорил, возможно потому, что помнил мой давний юношеский максимализм и не был уверен, что за прошедшие годы я избавился от него.
В каждый его приход мне казалось, что он вот-вот заговорит, и уже хотел этого, ждал, но так и не дождался.
Умер он внезапно, в столовой, среди белого дня. И только позднее я узнал, что пил он горькую.
Накануне он должен был прийти, но я спешил на свидание и не стал ждать. Я увидел его в конце улицы, торопливо шагавшего ко мне, и, чтобы не объясняться, трусовато вскочил в трамвай и уехал. Я не знал, что больше не увижу его. Мы никогда не знаем, когда видим друг друга в последний раз. Женщина в тот момент была мне дороже друга.
Хоронили его прекрасным осенним днем, когда в сентябрьском воздухе торжественно и ярко пылали березы и сквозь их редкую уже позолоту глубоко и возвышенно-чисто сияло безоблачное небо. Из нашего бывшего класса на похороны пришли только две соклассницы и я — остальным было некогда: работа, командировка, кто-то уехал из города совсем, а кое-кто и не знал, что он умер.
Он лежал в гробу, облаченный в офицерский китель с капитанскими погонами, и две медали поблескивали на красной подушечке: «За победу над Германией» и «30 лет Советской Армии и Флота».
Я вспомнил, как в школе, в первый год войны еще, он ходил в трофейном немецком френче мышиного цвета и поэтому в толпе пацанов выделялся взрослостью и даже военной выправкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108