Именно он и учил меня вчера премудростям управления судном.
— Курс триста четыре, вахту сдал! — с облегчением докладываю я.
В голосе даже петушиная нотка, от радости.
— Курс триста четыре, вахту принял! — докладывает Андрей Ивонтьев и сразу же весь внимание. Я для него перестал существовать, он уже взял пеленг на капитана, и теперь из внешнего мира пробиться к нему могут только команды. Вот это класс! Учись — ллойдовский.
Почувствовав раскрепощение, я сразу ощутил, как но- ют мускулы плеч и шеи, ноги дрожат. Если уж я устал, то каково капитану!
Уйти сразу вниз, в свою каюту, как-то неудобно, подумают еще — обрадовался, побежал. И я торчу в рубке, хотя теперь здесь хозяйничает другая вахта. Мы свою «собачью» отстояли. Еще вот немножко пооколачиваюсь тут и пойду завалюсь спать. Там, внизу, ждет меня теплая каюта, чистая постель и книжка. Поблаженствую перед сном, понежусь...
— Пойдем ко мне, позавтракаем,— вдруг предлагает капитан. Наконец-то он решил отдохнуть — старпом заступил на вахту, можно и доверить судно.
После затемненной рубки в капитанской каюте слепит глаза свет тяжелых плафонов. Приятно сесть на диван, обтянутый чистым холстяным чехлом, расслабиться и умиротворенно и бездумно глядеть на ореховую отделку переборок, на медные сверкающие ручки дверей, на цветную фотографию «Катуни» в рамке, на большой барометр и аксиометр — «доносчик», как его называют моряки, по которому видно, как там, наверху, в рубке меняют курс.
Пришел Николаич. Оказывается, он пошуровал на камбузе и раздобыл белый хлеб, масло, варенные вкрутую яйца. Пока Носач кромсает колбасу на большие куски, а Николаич расторопно, без претензий на изысканность сервирует стол, я, слегка обалделый после вахты, блаженно впитываю приятное тепло каюты и чувствую, как начинает наплывать на меня сонная истома. От сознания, что не надо подниматься в рубку, не надо напряженно стоять на руле и мерзнуть на пронизывающем ветру, тихая радость заполняет сердце, и я улыбаюсь, думая, как мало все же надо человеку для счастья.
— Как зуб, Арсентий Иванович? — спрашивает Николаич, с завидным аппетитом уминая колбасу.
Я тоже не отстаю от него, рву зубами краковскую, аппетит волчий, никогда у меня такого не бывало. Что значит морской воздух! Если так пойдет — поднаберусь силенок.
— Как в море — так начинает. Как по заказу,— отвечает Носач, жует он осторожно, морщится. Говорит, что однажды пришлось ему самому себе рвать зуб.
— Самому себе? — не верю я.
— А что делать! — поднимает плечи Арсентий Иванович.— Фельдшерица молоденькая была, руки трясутся. Потянула — сил не хватает. Старпому говорю: «Давай ты». А он: «Боюсь, говорит, никогда не рвал. Глаз подбить могу, а зуб рвать — уволь». Пришлось самому. Хлопнул коньячку для храбрости — выдрал зуб. И ни в одном глазу.
— К базе надо было подойти,— мудро говорю я.
— Э-э, дорогой,— снисходительно улыбается капитан и как неразумному дитяти поясняет: — Это сейчас можно. А тогда ничего не было, самих баз не было. Вышел в море, взял рыбку и — к берегу на разгрузку. Вот когда писателям надо было выходить в моря — насмотрелись бы на жизнь рыбацкую.
Носач морщится, трогает рукой щеку и продолжает рассказ о том, какой в первые годы после войны на рыболовном флоте был сброд. Особенно в Калининграде, куда со всех концов страны потекли любители длинного рубля. Местных кадров не было, да и не могло быть. Город поднимали из руин, приезжие только начинали обживаться, для всех все было в новинку — и эта земля, и эти красно-черепичные крыши домов, и эта дождливая балтийская погодка, и этот совсем бедный судами рыболовный флот.
— Вышел я первый раз третьим помощником, на сээртэшке. Стою на руле, идем каналом, без лоцмана конечно. Не было их тогда. Никого в рубке, я и за вахтенного штурмана, и за рулевого, и за капитана, и за лоцмана. Остальные все по кубрикам лежат. И капитан тоже. Полканала прошел — капитан в рубку влез, спрашивает: «Ты кто?» — «Ваш третий помощник»,— отвечаю. Постоял кэп, прислонился лбом к стеклу, вздремнул, опять спрашивает: «Ты кто?» — «Ваш третий помощник»,— отвечаю. «А где бичи?» — «Спят бичи»,— отвечаю. «Мерзавцы!— возмутился капитан.— На рею бы их вздернуть— да в море понадобятся». И рукой в окно показывает. А я возьми и брякни: «Это канал еще». Посмотрел он на меня, будто впервые увидел, и опять спрашивает: «Ты кто?» — «Ваш третий помощник».—«А раз третий — то не перечь. Капитан сказал — море, значит, море. Право руля!» — «Здесь банка,— говорю ему.— Сядем».— «Ты кто?» — «Ваш третий».— «Раз третий — выполняй приказ капитана. Право руля!» Повернул. Сели. Сутки нас стаскивали. Бичи проснулись, работали как звери. Во-от, дорогой.
Носач морщится, хватается за щеку.
— Черт, и анальгин не помогает, выдрать надо. Щека у него заметно припухла.
— Сейчас что! — продолжает капитан.— Сейчас условия шикарные. Вон какие каюты! На двоих. А тогда вся команда в одном кубрике теснилась, дышать нечем. Сейчас баня, белье меняют каждые десять дней. А тогда ничего этого не было. И ни эхолотов, ни локаторов, даже радио порою не было. С пустого места начинался калининградский флот. А сейчас что!
Арсентий Иванович замолкает, осторожно жует ломтик колбасы, и вдруг задумчиво-грустная улыбка трогает его резко очерченные жесткие губы. Взгляд светло-голубых глаз, обычно суровых, с холодноватым блеском, становится мягким и теплым.
— А все же хорошее было время! Тяжелое, а хорошее. Веселое. Молодость! Бывало, придем с моря — и на танцы. До утра пляшешь. Там я и Анну свою заловил...
Капитан вспоминает, а я совсем размяк, блаженствую. Смотрю на Носача и думаю, что нос у него под стать фамилии. Какому-то предку его метко влепили прозвище, превратившееся потом в фамилию. И нос, и фамилия передаются теперь из поколения в поколение, не меняясь.
За двое суток, что мы в море, Носач осунулся, морщины прорубились глубже, нос стал еще заметнее. Но странное дело, без этого носа мне трудно теперь представить капитана, и не был бы Носач красив без него. А он красив, капитан, красив мужественной и именно какой-то капитанской красотой. И сразу видно, что обладает он твердым характером, привык командовать, привык ответственность брать на свои плечи.
— Ну что, дорогой, будешь теперь знать, как узкостью идти?—усмехается капитан, будто прочитав мои мысли.
Не успеваю ответить, как вдруг над головой тревожно загудел ревун. Носач шасть из каюты! Николаич — следом, я за ними, в рубку.
Мама моя! Туман пал. Этого еще нам не хватало!
Капитан приказывает поставить тифон на автомат. «Катунь» ревет каждую минуту. А мы, высунув головы в окна, слушаем сигналы встречных судов и глядим во все глаза. Слева в непроглядном тумане орут сразу не то три, не то четыре судна, справа — два.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
— Курс триста четыре, вахту сдал! — с облегчением докладываю я.
В голосе даже петушиная нотка, от радости.
— Курс триста четыре, вахту принял! — докладывает Андрей Ивонтьев и сразу же весь внимание. Я для него перестал существовать, он уже взял пеленг на капитана, и теперь из внешнего мира пробиться к нему могут только команды. Вот это класс! Учись — ллойдовский.
Почувствовав раскрепощение, я сразу ощутил, как но- ют мускулы плеч и шеи, ноги дрожат. Если уж я устал, то каково капитану!
Уйти сразу вниз, в свою каюту, как-то неудобно, подумают еще — обрадовался, побежал. И я торчу в рубке, хотя теперь здесь хозяйничает другая вахта. Мы свою «собачью» отстояли. Еще вот немножко пооколачиваюсь тут и пойду завалюсь спать. Там, внизу, ждет меня теплая каюта, чистая постель и книжка. Поблаженствую перед сном, понежусь...
— Пойдем ко мне, позавтракаем,— вдруг предлагает капитан. Наконец-то он решил отдохнуть — старпом заступил на вахту, можно и доверить судно.
После затемненной рубки в капитанской каюте слепит глаза свет тяжелых плафонов. Приятно сесть на диван, обтянутый чистым холстяным чехлом, расслабиться и умиротворенно и бездумно глядеть на ореховую отделку переборок, на медные сверкающие ручки дверей, на цветную фотографию «Катуни» в рамке, на большой барометр и аксиометр — «доносчик», как его называют моряки, по которому видно, как там, наверху, в рубке меняют курс.
Пришел Николаич. Оказывается, он пошуровал на камбузе и раздобыл белый хлеб, масло, варенные вкрутую яйца. Пока Носач кромсает колбасу на большие куски, а Николаич расторопно, без претензий на изысканность сервирует стол, я, слегка обалделый после вахты, блаженно впитываю приятное тепло каюты и чувствую, как начинает наплывать на меня сонная истома. От сознания, что не надо подниматься в рубку, не надо напряженно стоять на руле и мерзнуть на пронизывающем ветру, тихая радость заполняет сердце, и я улыбаюсь, думая, как мало все же надо человеку для счастья.
— Как зуб, Арсентий Иванович? — спрашивает Николаич, с завидным аппетитом уминая колбасу.
Я тоже не отстаю от него, рву зубами краковскую, аппетит волчий, никогда у меня такого не бывало. Что значит морской воздух! Если так пойдет — поднаберусь силенок.
— Как в море — так начинает. Как по заказу,— отвечает Носач, жует он осторожно, морщится. Говорит, что однажды пришлось ему самому себе рвать зуб.
— Самому себе? — не верю я.
— А что делать! — поднимает плечи Арсентий Иванович.— Фельдшерица молоденькая была, руки трясутся. Потянула — сил не хватает. Старпому говорю: «Давай ты». А он: «Боюсь, говорит, никогда не рвал. Глаз подбить могу, а зуб рвать — уволь». Пришлось самому. Хлопнул коньячку для храбрости — выдрал зуб. И ни в одном глазу.
— К базе надо было подойти,— мудро говорю я.
— Э-э, дорогой,— снисходительно улыбается капитан и как неразумному дитяти поясняет: — Это сейчас можно. А тогда ничего не было, самих баз не было. Вышел в море, взял рыбку и — к берегу на разгрузку. Вот когда писателям надо было выходить в моря — насмотрелись бы на жизнь рыбацкую.
Носач морщится, трогает рукой щеку и продолжает рассказ о том, какой в первые годы после войны на рыболовном флоте был сброд. Особенно в Калининграде, куда со всех концов страны потекли любители длинного рубля. Местных кадров не было, да и не могло быть. Город поднимали из руин, приезжие только начинали обживаться, для всех все было в новинку — и эта земля, и эти красно-черепичные крыши домов, и эта дождливая балтийская погодка, и этот совсем бедный судами рыболовный флот.
— Вышел я первый раз третьим помощником, на сээртэшке. Стою на руле, идем каналом, без лоцмана конечно. Не было их тогда. Никого в рубке, я и за вахтенного штурмана, и за рулевого, и за капитана, и за лоцмана. Остальные все по кубрикам лежат. И капитан тоже. Полканала прошел — капитан в рубку влез, спрашивает: «Ты кто?» — «Ваш третий помощник»,— отвечаю. Постоял кэп, прислонился лбом к стеклу, вздремнул, опять спрашивает: «Ты кто?» — «Ваш третий помощник»,— отвечаю. «А где бичи?» — «Спят бичи»,— отвечаю. «Мерзавцы!— возмутился капитан.— На рею бы их вздернуть— да в море понадобятся». И рукой в окно показывает. А я возьми и брякни: «Это канал еще». Посмотрел он на меня, будто впервые увидел, и опять спрашивает: «Ты кто?» — «Ваш третий помощник».—«А раз третий — то не перечь. Капитан сказал — море, значит, море. Право руля!» — «Здесь банка,— говорю ему.— Сядем».— «Ты кто?» — «Ваш третий».— «Раз третий — выполняй приказ капитана. Право руля!» Повернул. Сели. Сутки нас стаскивали. Бичи проснулись, работали как звери. Во-от, дорогой.
Носач морщится, хватается за щеку.
— Черт, и анальгин не помогает, выдрать надо. Щека у него заметно припухла.
— Сейчас что! — продолжает капитан.— Сейчас условия шикарные. Вон какие каюты! На двоих. А тогда вся команда в одном кубрике теснилась, дышать нечем. Сейчас баня, белье меняют каждые десять дней. А тогда ничего этого не было. И ни эхолотов, ни локаторов, даже радио порою не было. С пустого места начинался калининградский флот. А сейчас что!
Арсентий Иванович замолкает, осторожно жует ломтик колбасы, и вдруг задумчиво-грустная улыбка трогает его резко очерченные жесткие губы. Взгляд светло-голубых глаз, обычно суровых, с холодноватым блеском, становится мягким и теплым.
— А все же хорошее было время! Тяжелое, а хорошее. Веселое. Молодость! Бывало, придем с моря — и на танцы. До утра пляшешь. Там я и Анну свою заловил...
Капитан вспоминает, а я совсем размяк, блаженствую. Смотрю на Носача и думаю, что нос у него под стать фамилии. Какому-то предку его метко влепили прозвище, превратившееся потом в фамилию. И нос, и фамилия передаются теперь из поколения в поколение, не меняясь.
За двое суток, что мы в море, Носач осунулся, морщины прорубились глубже, нос стал еще заметнее. Но странное дело, без этого носа мне трудно теперь представить капитана, и не был бы Носач красив без него. А он красив, капитан, красив мужественной и именно какой-то капитанской красотой. И сразу видно, что обладает он твердым характером, привык командовать, привык ответственность брать на свои плечи.
— Ну что, дорогой, будешь теперь знать, как узкостью идти?—усмехается капитан, будто прочитав мои мысли.
Не успеваю ответить, как вдруг над головой тревожно загудел ревун. Носач шасть из каюты! Николаич — следом, я за ними, в рубку.
Мама моя! Туман пал. Этого еще нам не хватало!
Капитан приказывает поставить тифон на автомат. «Катунь» ревет каждую минуту. А мы, высунув головы в окна, слушаем сигналы встречных судов и глядим во все глаза. Слева в непроглядном тумане орут сразу не то три, не то четыре судна, справа — два.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108