За твой орден. За что хоть Боевое Знамя получил?
— Да так,— мнется Соловьев.— Ни за что.
— Ну все же?
— Да... генерала в плен взял.
— Кого-о? — удивленно тянет Носач.
— Да генерала от инфантерии,— неохотно поясняет Соловьев.
— Ну-ка, ну-ка! — подбадривает капитан.— Расскажи.
Мы во все глаза смотрим на старшего тралмастера.
— Да чего рассказывать,— пожимает плечами Соловьев.— Вызвал нас начальник полковой разведки, говорит, «язык» позарез нужен. Ну, пошли. Дело привычное. Двое суток ползали по тылам немцев. И все впустую. Уж возвращаться надо, а мы пустые. И тут ихний генерал на нас наскочил. В «мерседесе» ехал. Ну, остальное— дело техники. Охрану его положили, самому кляп в рот, на горбушку и — аллюр три креста! По ордену всем дали.
Соловьев виновато смолкает, вот, мол, время только отнял, ничего интересного. Я смотрю на него и не верю, что был он когда-то разведчиком. Теперь он сутул, лицо в морщинах и все время с каким-то извинительным выражением, будто он, Соловьев, стесняется самого себя.
— Ты где воевал? — спрашивает Носач.
— Да везде,— отвечает Соловьев.— В Крыму был, на Первом Белорусском, на Третьем Украинском, в Порт-Артуре.
— И там побывал?
— Побывал,— кивает Соловьев.— Япошек посмотрел. Ну да там мы их быстро.
Соловьев зажимает руки между колен и робко смотрит на меня. А я думаю: где только не побывало наше поколение! Что только не пришлось ему пережить!
— А как в Калининград попал? — капитан внимательно смотрит на старшего тралмастера.
— После демобилизации. Домой вернулся, ни кола ни двора. Немец все пожег. Воронежский я. Прослышал, что народ требуется на рыбацкий флот. Вот и поехал. По оргнабору. С тех пор на воде. Хотя в нашей деревне даже и речки не было. Плавать до сих пор не умею.
Соловьев иронически усмехается и говорит:
— Пойду я. Трал чинить надо.
Капитан молча кивает. Соловьев уходит. Я вспоминаю, как неделю назад на шкерке рыбы стояли мы с ним рядом за разделочным столом на палубе. И он учил меня, как быстро и ловко шкерить рыбу. Учил стеснительно, как бы извиняясь. Я смотрел на его руки, которые привычно хватали рыбину, одним взмахом шкерочного ножа вспарывали ее и выбрасывали внутренности. У меня так не получалось. «Наискосок нож держите,— говорил Соловьев.— И посильней режьте. Не бойтесь». В минуту передышки, закурив сигарету, он тихо сказал: «Вы про меня-то не пишите. Знаете...» И смущенно улыбнулся. Я изменил его фамилию и специальность.
А за столом уже шумно, уже разбились на группки, и каждый говорит о своем. Механик-наладчик Петр вспоминает, как под Феодосией гонялся за ним «мессер».
— Выжженное поле кругом, гладкое, как стол. Ни кочки, ни бугорка. И я как на ладони. А он спикирует и — как даст-даст! — из крупнокалиберных, так дорогу пропашет по бокам. Лежу, смотрю на него. Вскочу и бегу в сторону. Петляю лучше зайца, а он — как даст-даст!— так дорогу пропашет с двух сторон. И хохочет, гад. Лицо его вижу, низко летит. Веселый попался. Еле ушел от него. Уж сумерки помешали ему доконать меня...
— А я тоже в госпитале лежал, когда Победу объявили,—говорит Егорыч.— Музыка заиграла, собрались все на танцплощадке, ну и мы, раненые, пришкандыба-ли. Радость всеобщая. И старушка там была, с двумя фотокарточками. Носит эти фотокарточки и приговаривает: «Смотрите, сыночки, глядите, это Победа пришла. Глядите, Федя и Геночка». А у самой слезы льются. Одна фотография большая — на ней парень в рубахе и в фуражке, до сих пор помню, а за ремешком фуражки цветок, ромашка, что ль. А вторая фотокарточка маленькая, какие на паспорт делают. Голова одна. И личико как у девочки — глаза да ресницы. Этот со школьной скамьи ушел. Старший-то хоть погулял малость, а этот ни разу, поди, и девку-то не поцеловал. Запомнилась мне та старушка.
— Я никогда не забуду,— говорит Носач,— как вошли в деревню, смотрим — пацан бьет другого, меньшего. «Ты что делаешь? — говорим старшему.— Он кто тебе?»— «Братишка»,— отвечает. «А чего ты бьешь его?»— «А он — фриц».— «Как фриц?» — «Мамка от немца нагуляла. Фриц он. На мою шею навязался».— «А мать где?» —спрашиваем. «Померла, а я вот с ним маюсь. А он — фриц». И колотит его. Самому лет семь, а братишке года три, а то и меньше, хлопает глазенками, плачет.
Я прислушиваюсь уже к разрозненным разговорам, какие возникают за праздничным столом, и думаю о своем. У каждого есть свое воспоминание о войне, свое самое страшное. Для меня — тот случай, когда вытащили из воды оборванные шланг и сигнал. Был под водой водолаз, но рванула авиабомба, разнесла его в клочья, и выбрали мы на катер разлохмаченный пеньковый канат-сигнал и обрезанный взрывом воздушный шланг, по которому еще подавался и с шипеньем выходил воздух, и шланг от напора извивался по палубе.
С тех пор стоит у меня в глазах тот живой, извивающийся резиновый шланг, будто передающий конвульсии умирающего человека там, под водой, как последний знак его жизни, как знак войны.
КРЕЩЕНИЕ
Я видел сотни кораблей погибших! И потонувших тысячи людей, Которых жадно пожирали рыбы...
У. Шекспир. Ричард III
После праздничного застолья, после разговоров о войне, после горького и сладостного расслабления от воспоминаний о юных годах не могу уснуть. Лежу в каюте, смотрю в качающуюся темноту («Катунь» идет полным ходом) и думаю о фронтовиках, которых судьба собрала на траулере. У каждого была своя жизнь, свои радости и печали, но в этой жизни, какой бы она ни была, счастливой или горькой, есть одно, что всех нас объединяет,— война. Мы оставили там свою молодость, мы побратимы одного великого и трагического поколения, которое несколько лет пробыло на фронте, и те годы стали самыми главными в нашей жизни. Они были и самыми тяжелыми и самыми светлыми, потому что там мы были молодыми, а молодость всегда вспоминается с любовью и светлой грустью.
Гляжу в темноту каюты, слушаю шорох волны о железный борт. Изредка, когда волна круче, слышится глухой тяжелый удар. Капитан, видимо, уже отдал приказ бежать на юг, в новый район промысла, где сначала мы будем ловить рыбу со странным названием «сабля», а потом рыбу луфарь, о которой все на траулере говорят с нетерпеливым ожиданием, с радостной надеждой, что вот как начнем «грести» луфаря, так будет и план, и заработок, и вообще все станет прекрасным.
И покачивание судна, и шорох волны — все знакомо, привычно с далеких молодых еще пор, и я, видимо, задремал — как вдруг очнулся с тревожно бьющимся сердцем: в полусне, в полузабытьи примерещилось, что я под водой и на меня надвигается утопленник...
И вспомнилось давнее...
В войну я попал в Заполярье. С дружками, с которыми учился в водолазной школе на Байкале и с кем ехал через всю Россию на фронт, разлучили, как только прибыли на Северный флот,— рассовали кого куда по кораблям, по базам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
— Да так,— мнется Соловьев.— Ни за что.
— Ну все же?
— Да... генерала в плен взял.
— Кого-о? — удивленно тянет Носач.
— Да генерала от инфантерии,— неохотно поясняет Соловьев.
— Ну-ка, ну-ка! — подбадривает капитан.— Расскажи.
Мы во все глаза смотрим на старшего тралмастера.
— Да чего рассказывать,— пожимает плечами Соловьев.— Вызвал нас начальник полковой разведки, говорит, «язык» позарез нужен. Ну, пошли. Дело привычное. Двое суток ползали по тылам немцев. И все впустую. Уж возвращаться надо, а мы пустые. И тут ихний генерал на нас наскочил. В «мерседесе» ехал. Ну, остальное— дело техники. Охрану его положили, самому кляп в рот, на горбушку и — аллюр три креста! По ордену всем дали.
Соловьев виновато смолкает, вот, мол, время только отнял, ничего интересного. Я смотрю на него и не верю, что был он когда-то разведчиком. Теперь он сутул, лицо в морщинах и все время с каким-то извинительным выражением, будто он, Соловьев, стесняется самого себя.
— Ты где воевал? — спрашивает Носач.
— Да везде,— отвечает Соловьев.— В Крыму был, на Первом Белорусском, на Третьем Украинском, в Порт-Артуре.
— И там побывал?
— Побывал,— кивает Соловьев.— Япошек посмотрел. Ну да там мы их быстро.
Соловьев зажимает руки между колен и робко смотрит на меня. А я думаю: где только не побывало наше поколение! Что только не пришлось ему пережить!
— А как в Калининград попал? — капитан внимательно смотрит на старшего тралмастера.
— После демобилизации. Домой вернулся, ни кола ни двора. Немец все пожег. Воронежский я. Прослышал, что народ требуется на рыбацкий флот. Вот и поехал. По оргнабору. С тех пор на воде. Хотя в нашей деревне даже и речки не было. Плавать до сих пор не умею.
Соловьев иронически усмехается и говорит:
— Пойду я. Трал чинить надо.
Капитан молча кивает. Соловьев уходит. Я вспоминаю, как неделю назад на шкерке рыбы стояли мы с ним рядом за разделочным столом на палубе. И он учил меня, как быстро и ловко шкерить рыбу. Учил стеснительно, как бы извиняясь. Я смотрел на его руки, которые привычно хватали рыбину, одним взмахом шкерочного ножа вспарывали ее и выбрасывали внутренности. У меня так не получалось. «Наискосок нож держите,— говорил Соловьев.— И посильней режьте. Не бойтесь». В минуту передышки, закурив сигарету, он тихо сказал: «Вы про меня-то не пишите. Знаете...» И смущенно улыбнулся. Я изменил его фамилию и специальность.
А за столом уже шумно, уже разбились на группки, и каждый говорит о своем. Механик-наладчик Петр вспоминает, как под Феодосией гонялся за ним «мессер».
— Выжженное поле кругом, гладкое, как стол. Ни кочки, ни бугорка. И я как на ладони. А он спикирует и — как даст-даст! — из крупнокалиберных, так дорогу пропашет по бокам. Лежу, смотрю на него. Вскочу и бегу в сторону. Петляю лучше зайца, а он — как даст-даст!— так дорогу пропашет с двух сторон. И хохочет, гад. Лицо его вижу, низко летит. Веселый попался. Еле ушел от него. Уж сумерки помешали ему доконать меня...
— А я тоже в госпитале лежал, когда Победу объявили,—говорит Егорыч.— Музыка заиграла, собрались все на танцплощадке, ну и мы, раненые, пришкандыба-ли. Радость всеобщая. И старушка там была, с двумя фотокарточками. Носит эти фотокарточки и приговаривает: «Смотрите, сыночки, глядите, это Победа пришла. Глядите, Федя и Геночка». А у самой слезы льются. Одна фотография большая — на ней парень в рубахе и в фуражке, до сих пор помню, а за ремешком фуражки цветок, ромашка, что ль. А вторая фотокарточка маленькая, какие на паспорт делают. Голова одна. И личико как у девочки — глаза да ресницы. Этот со школьной скамьи ушел. Старший-то хоть погулял малость, а этот ни разу, поди, и девку-то не поцеловал. Запомнилась мне та старушка.
— Я никогда не забуду,— говорит Носач,— как вошли в деревню, смотрим — пацан бьет другого, меньшего. «Ты что делаешь? — говорим старшему.— Он кто тебе?»— «Братишка»,— отвечает. «А чего ты бьешь его?»— «А он — фриц».— «Как фриц?» — «Мамка от немца нагуляла. Фриц он. На мою шею навязался».— «А мать где?» —спрашиваем. «Померла, а я вот с ним маюсь. А он — фриц». И колотит его. Самому лет семь, а братишке года три, а то и меньше, хлопает глазенками, плачет.
Я прислушиваюсь уже к разрозненным разговорам, какие возникают за праздничным столом, и думаю о своем. У каждого есть свое воспоминание о войне, свое самое страшное. Для меня — тот случай, когда вытащили из воды оборванные шланг и сигнал. Был под водой водолаз, но рванула авиабомба, разнесла его в клочья, и выбрали мы на катер разлохмаченный пеньковый канат-сигнал и обрезанный взрывом воздушный шланг, по которому еще подавался и с шипеньем выходил воздух, и шланг от напора извивался по палубе.
С тех пор стоит у меня в глазах тот живой, извивающийся резиновый шланг, будто передающий конвульсии умирающего человека там, под водой, как последний знак его жизни, как знак войны.
КРЕЩЕНИЕ
Я видел сотни кораблей погибших! И потонувших тысячи людей, Которых жадно пожирали рыбы...
У. Шекспир. Ричард III
После праздничного застолья, после разговоров о войне, после горького и сладостного расслабления от воспоминаний о юных годах не могу уснуть. Лежу в каюте, смотрю в качающуюся темноту («Катунь» идет полным ходом) и думаю о фронтовиках, которых судьба собрала на траулере. У каждого была своя жизнь, свои радости и печали, но в этой жизни, какой бы она ни была, счастливой или горькой, есть одно, что всех нас объединяет,— война. Мы оставили там свою молодость, мы побратимы одного великого и трагического поколения, которое несколько лет пробыло на фронте, и те годы стали самыми главными в нашей жизни. Они были и самыми тяжелыми и самыми светлыми, потому что там мы были молодыми, а молодость всегда вспоминается с любовью и светлой грустью.
Гляжу в темноту каюты, слушаю шорох волны о железный борт. Изредка, когда волна круче, слышится глухой тяжелый удар. Капитан, видимо, уже отдал приказ бежать на юг, в новый район промысла, где сначала мы будем ловить рыбу со странным названием «сабля», а потом рыбу луфарь, о которой все на траулере говорят с нетерпеливым ожиданием, с радостной надеждой, что вот как начнем «грести» луфаря, так будет и план, и заработок, и вообще все станет прекрасным.
И покачивание судна, и шорох волны — все знакомо, привычно с далеких молодых еще пор, и я, видимо, задремал — как вдруг очнулся с тревожно бьющимся сердцем: в полусне, в полузабытьи примерещилось, что я под водой и на меня надвигается утопленник...
И вспомнилось давнее...
В войну я попал в Заполярье. С дружками, с которыми учился в водолазной школе на Байкале и с кем ехал через всю Россию на фронт, разлучили, как только прибыли на Северный флот,— рассовали кого куда по кораблям, по базам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108