ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но Арсентий Иванович молчит. Зато звонко лает Чиф.
— Да пошел ты отсюда! —не выдерживает штурман Гена и замахивается на песика.
Тот виновато прижимает уши и с недоумением глядит на штурмана. Мол, для вас же стараюсь!
— Не трогай его,— мельком роняет капитан, не отрывая глаз от пролива.
— На нервы действует,— объясняет в спину капитана штурман Гена и недовольно глядит на Андрея Ивонтье-ва.— Тут движение такое, а тут он...
Рулевой весь внимание. Лицо застыло, глаза то на компас, то на пролив. Слов штурмана он будто и не слышит, но на скулах ходят желваки.
— А в Мексиканском заливе вода синяя-синяя,— опять говорит Шевчук и вздыхает.
Я хочу представить себе синюю-синюю воду теплого экзотического Мексиканского залива и не могу. Передо мной мутные волны Па-де-Кале.
Может, и Мексиканский залив я еще увижу? Может, на Кубу будем заходить?
КАРТИНКА ИЗ «ОГОНЬКА»
Я век себе по росту подбирал... Арсений Тарковский
После утренней вахты валяюсь на койке, блаженствую, а ноги горят — еще не втянулся в длительное неподвижное стояние на руле, и они у меня сильно опухают.
Отдыхаю, а сам не свожу глаз с картинки на стене. В каюте висит вырезанная из «Огонька» и кем-то наклеенная на переборку цветная репродукция картины. Я часто смотрю на нее, и каждый раз она вызывает у меня необъяснимое волнение, смутное воспоминание, будто все это я уже видел раньше и знаю какой-то давней памятью. «Все это было когда-то, только не помню когда...»
После жаркого боя, заняв поселок или крохотный городок с маленькой облупленной церквушкой, на его окраине, на пригорке с высохшей истоптанной травой лежат молодые парни, отдыхают. В зените плавится белое солнце, меловая пыльная дорога уходит вдаль, за холмы, в будущее этих парней, в тот новый мир, за который они бьются, твердо веря, что там, в светлом грядущем, жизнь будет прекрасна, люди будут равноправны и каждый друг другу брат.
Они отдыхают после бешеной конной атаки.
В жаркий полдень была подана команда, от которой холодком взялось сердце: «Шашки во-он! В атаку марш-ма-арш!» И летела кавалерийская лава, выхватив сверкающие на солнце клинки, и грозно нарастал гул тысяч копыт, а навстречу бешеным наметом неслась другая конница, и стоном стонала земля. Посреди сдвигающихся лавин лежала пыльная выгоревшая степь, и спрессованный, подпираемый с двух сторон конницами воздух обжигал легкие.
Распялив в крике черный, пересохший рот, каждый выбирал глазами жертву, чтобы, привстав на стременах, обрушить сабельный удар на врага.
В оглушающем звоне скрестившихся стальных клинков, в пыли, что затмевала солнце, в храпе и злобном конском визге, в глухих ударах мертвых тел о землю, в крови, в крике обезумевших от ярости людей шла сеча, рождался тот новый мир, ради которого каждый из них «хату покинул, пошел воевать...».
На полном скаку выбивала кавалеристов из седла вражья пуля, выпадали из натруженных войною рук сабли, и молодые парни опрокидывались на жесткую, иссушенную зноем траву, и меркло в глазах солнце, черным диском катилось по выцветшему до белизны небу. Обезумевший от запаха крови, от скрежета сабель конь вырывался из битвы и волочил за собою хозяина, зацепившегося в стременах. С высоким протяжным звоном лопалась струна молодой жизни и глохла, затихая печальным стоном.
А эти остались живы, вышли из атаки пропотевшие, охрипшие, смертельно уставшие и душевно опустошенные, и дрожит у них каждая жилка от перенесенного напряжения и ужаса. И теперь вот лежат на бугре, отдыхают от близкого соседства смерти, от свиста пуль, от разрывов шрапнели над головой, от сабельного звона, медленно оживают, еще тупо сознавая, что остались целы.
Онемели горячие ноги в грубых сапогах, и вон тот паренек уже разулся и блаженно шевелит сопревшими, много дней не видавшими воли пальцами. Рядом с бойцами отдыхают сабли с эфесами, похожими на вытянутые шеи хищных птиц. Позади, за бугром, стоит тачанка с пулеметом, запряженная разномастной четверкой еще не высохших после боя коней.
Красноармейцы едят терпко-сладкие теплые черешни, сорванные в саду на окраине городка. Берут ягоды из пропотевшего картуза, брошенного на землю, и каждый отрешенно думает о чем-то своем.
Короткий привал. Может, вот сейчас, вскинув боевую трубу, заиграет горнист тревогу и раздастся протяжный клич командира: «По ко-оням!» И взовьется пыль из-под копыт, сломается жесткая трава, раздавятся кровяными пятнами степные маки. И грянет песня из пересохших глоток:
Эх, яблочко, да куды котишься!.,
И лица, лица, лица, прекрасные лица крестьянских сынов, познавших, что такое смертный бой за будущее, в которое так яростно и самозабвенно верили они.
Таким был и отец.
Ему в двадцатом, когда носился он в седле по степям Украины, исполнилось двадцать три года...
Однажды, лежа в постели и привычно глядя на картинку, я вздрогнул: вон тот богатырь, что лежит на спине, вольно раскинув длинные ноги, похож на моего отца., Заслонив рукой глаза от солнца, он глядит в знойное небо. Лицо задумчиво и спокойно. Порыжевшие на солнце сапоги, красные пыльные галифе (награда за храбрость!), выгоревшая до белизны, пропотевшая гимнастерка. Он и потом, в мирной жизни, ходил в гимнастерке, перетянутой командирским ремнем, и в галифе, только уже не в красных, а в синих, обшитых кожей,— он и в мирной жизни не слезал с седла. А на гимнастерку по праздникам прикреплял красный бант, и тот большой бант как удивительный цветок алел на груди.
Я вдруг вспомнил, как в детстве отправлялся с ним на первомайскую демонстрацию. Я, умытый и причесанный, вприпрыжку поспешаю за ним, а он меряет дорогу по-журавлиному длинными ногами в хромовых сапогах, вышагивает посреди улицы торжественно-строгий, с просветленным лицом. И на груди у нас по алому банту. Как я любил отца в такие минуты! Как был горд за него! Но я знал, что он терпеть не может «телячьи нежности», и потому любовь свою не выказывал, а только крепче держался за широкую сильную и горячую руку его. И жалел, что он не надевает свою саблю, которая висит у нас на стене в облупленных и помятых ножнах — следы прежних боев.
В этом богатыре на картинке я узнавал черты отца не только по одежде времен гражданской войны, но и по широкому волевому подбородку, прямому носу и по решительному выражению обветренного лица. Он — корявый, в детстве переболел оспой. Издалека — с моей постели— оспин на щеках не видно, но я-то знаю — корявый он. «Черти горох молотили,— отшучивался отец на мой вопрос, почему у него такое лицо.— Уснул, понимаешь, на огороде, а они горох смолотили».
Вон и Серко стоит за тачанкой. Отец рассказывал мне, что был у него серый в яблоках конь Серко. Не раз уносил Серко отца от погони в разведке, спасал ему жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108