Капитан прикуривает, ломает спички, чертыхается и уже тихо и горько говорит:
— Ведь лучше, что ушла, ведь она ему всю жизнь сгубила, курва. Радоваться надо, что ушла, а не горевать.
— Сердцу не прикажешь,— тоже тихо и тоже горько говорит Шевчук.
Я слушаю разговор и вдруг ясно понимаю, что говорят сейчас они не только о Соловьеве. Оба знают что-то еще и хорошо понимают друг друга, и им обоим сейчас очень горько.
Носач ожесточенно затягивается, сигарета разгорается, освещая его пышные усы, и они наливаются медным цветом. И вдруг он опять взрывается:
— Дай ты ей радиограмму от имени всей команды, что мы рады, что он наконец избавился от нее, от... бл-линчика в сметане!
— Никакой радиограммы я давать не буду,— тихо отвечает Шевчук.— И ты это отлично знаешь.
И опять нервно поправляет очки на носу.
— Ведь он же парень был орел!—вздыхает сожалеюще Носач.— Я помню его. После войны, когда рыбацкий флот сколачивали. Он с орденом Боевого Красного Знамени заявился. Чубчик вьется, гимнастерочка наглажена, сапожки надраены... Эх!..
Носач досадливо машет рукой, и его взгляд наталкивается на штурмана Гену:
— Ну а ты что, голубчик!..
Штурман втягивает голову в плечи, но тут вдруг начинает говорить радио:
— «Катунь», «Катунь», ответьте «Алмазу»!
— «Катунь» слушает,— еще сердитым голосом откликается капитан, взяв трубку радиотелефона,
— Сколько подняли?
— Только что отдали. А перед тем девять тонн,
— Дайте «точку» отдачи.
— Дадим,— обещает капитан, и только бровью повел, как штурман Гена торопливо кидается в штурманскую рубку.
Ему сейчас не позавидуешь, его ждет «ковер». Уж кто-кто, а капитан наш умеет на «ковре» положить на лопатки.
— Сколько «Катунь» подняла? — спрашивает кто-то по радио.
— Девятнадцать,— отвечает кто-то.
— Девять, а не девятнадцать!—сердито поправляет Носач.
— Ты и двадцать поднимешь, тебе что,— замечает новый голос.— Нашел прорубь и таскаешь.
— Не-ет, дорогой, я не из тех, кто втихаря ловит,— обрубает его Носач.— Да одному и плохо ловить. Весь район не охватишь. Тут колхозом надо.
— Колхозом хорошо, когда рыбы много,— вмешивается еще кто-то в разговор.—А когда ее нет, лучше одному.
— Наоборот, дорогой,— отвечает Носач.— Когда рыбы нет, ее искать надо, одному не набегаешься. А колхозом, глядишь, то один найдет, то другой.
— Ты везучий, Арсентий Иванович,— говорит «Алмаз».
— Сплю меньше.
— Я тоже не сплю, а план горит.
— Ну вот и беги сюда. Мой штурман «точку» даст.
— Прибегу. А где «Мамин-Сибиряк»?
— Поймал и молчит,— говорит кто-то.
— Здесь «Сибиряк», здесь,— подает голос «Мамин-Сибиряк».
— Что поймали?
— Американскую подводную лодку,— насмешничает «Мамин-Сибиряк».— Трал оборвали.
-- Дайте «точку» зацепа,— сразу просят несколько голосов.
— Бонжур, Жужу, бонжур!— врывается француз.
— Бонжур, дорогой,— с усмешкой отвечает Носач. Он остыл уже, отошел.— Кричи громче.
— «бидов», «Видов», сколько у вас? — спрашивает кто-то.
— Травы два воза накосили,— отвечает «Видов». — Какой трал у вас? — бубнит в трубку Носач.
— Донный.
—. Здесь надо пелагический в придонном варианте.
— Спасибо за совет, Арсентий Иванович,— благодарит «Видов».
— На здоровье.
— Куда же рыба делась? — спрашивает кто-то.
— Стала умной, прячется.
— Мне до плана осталось шестьдесят тонн и один промысловый день. Не могу добрать. А послезавтра сниматься с промысла,— жалуется какой-то капитан.
— Я тоже горю,— сообщает другой.— Гоняюсь вот за косяком. Скорости не хватает. Вижу, как заходит и как выходит из трала.
— Подключи валомотор,— советует Носач,
— Подключил, не помогает.
— «Южная звезда», «Южная звезда»,— добивается кто-то.
— Здесь «Южная звезда».
— Когда домой идете?
— Через неделю.
— О-о, счастливчики! Почту возьмете?
— Возьмем, подходите.
— А как улов?
— Добираем до плана. Три тоники вот выудили.
— А-а, Три — мало. «Катунь» вон по двадцать таскает.
— Не загибайте,— усмехается Носач.— Далась вам «Катунь».
— Вчера сколько выудил, Арсентий Иванович? — спрашивает «Мамин-Сибиряк».
— Шестьдесят одну.
— Сочувствуем, сочувствуем, а мы — целых пятнадцать.
— Я же говорю, идите сюда.
— Жужу, Жужу! — свистит француз.
— Да нету твоей Жужу, гулять пошла,— со смехом говорит кто-то.
— За женщинами следить надо,— советует другой.
На дворе ночь.
А француз все свистит и все добивается Жужу. Радистка, что ли? А может, с берегом говорит? Они с берегом по радиотелефону говорят. Можно только позавидовать.
— «Катунь», какая глубина у вас?
— Сто шестьдесят метров.
— Спасибо. До связи.
— До связи.— Капитан вешает трубку радиотелефона. Сурово сводит брови и оглядывает рубку.— Ну так, где штурман? Спрятался!
Странно, но в грозном голосе капитана я различаю смех.
Вахта моя окончена, и я ухожу из рубки.
И опять не сплю. Пока стоишь на руле, думаешь: скоро ли вахте конец, хоть бы скорее. А как придешь в каюту — сон летит от тебя. И даже не читается.
Лежу, вперив глаза в разрисованный цветами матрац над головой. Светит лампочка у подушки. Шторку своей кровати я задернул и оказался в маленьком теплом и уютном пространстве, ограниченном сверху второй койкой, справа—переборкой, слева — шторкой, в ногах — стенкой, в головах — тоже. Это — мой «ящик», как зовут койку матросы.
Лежу, думаю. И все слышится голос мужчины, тоскливый голос влюбленного, и, видимо, безответно. Этот голос, полный уже догадливой печали отверженного, но все еще не теряющего надежды, звучит в ушах. Кто он? Кто она? Посмотреть бы на них. Да какое это имеет значение! Имеет значение только любовь. Его любовь. Любовь отвергнутого. Он тоскует, ревнует, мучается и любит. И, наверное, долго еще будет страдать, долго будет болеть его сердце, и шрам останется на всю жизнь. Останется! Не может не остаться. Может быть, это — его первая любовь. Кто же не помнит своей первой любви! У каждого она своя, на особинку, единственная. Первая.
«А Соловьев?» — вспоминаю я. Ах, Соловьев, Соловьев! Бравого парня, как вспоминает Носач, сгубила баба. И подрезаны ему крылья. Что же это такое? И все знают, и никто не властен что-либо изменить, как-то помочь ему. Телеграмму ей дать, как предлагает капитан? Так ей на эту телеграмму... наплевать. А вот как ему, Соловьеву, сделать легче? Он один должен с этим справляться. «Ведь он ее всю жизнь любит! — вдруг пронзила меня мысль.— Черт побери — всю жизнь! Подумать только!» Это и счастье, и наказание. Для кого — счастье, а для него — горе горькое. А внешне он невзрачный, ничего такого романтического, от Ромео, броского,— мужик как мужик. А какое сердце!
Мое внимание привлек уголок бумаги, торчащий из-под матраца верхней койки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108