— С удовольствием передам, Алексей Алексеевич,— обрадованно говорит старпом «Лунохода».— Я сам приду за вами. Еще какие указания будут, Алексей Алексеевич?
— Нет. Все.
Начальник промысла прищелкивает трубку к рации.
Из разговора Алексея Алексеевича и Носача узнаю, что на «Луноходе» ЧП. Не поладили капитан и первый помощник.
— Знаете, что самое страшное в море? — спрашивает Алексей Алексеевич.
— Ну-у...— пожимаю я плечами и гадаю: — Наверное, буря, циклон, катастрофа...
— Самое страшное в море — это склока на судне.
Лицо его хмуро, он смотрит в иллюминатор в сторону «Лунохода»—тот у нас по правому борту, за горизонтом. И я, глядя на начальника промысла, думан «Ну несдобровать им там! У него рука твердая».
ОСЛЕПИТЕЛЬНЫЙ ДЕНЬ ПОБЕДЫ
— Почтим память павших!
Хриплый голос Носача напряженно вздрагивает. Матросы поднимаются, стоят, хмуро сдвинув брови. Они молоды, румяны, войны не знают. Счастливые люди!
«Катунь» слегка покачивает, на камбузе позвякивает что-то, будто солдатский котелок тех давних и грозных времен, а здесь, в столовой, тишина.
За иллюминаторами ослепительный день — с ветром и ознобным отблеском солнца по зеленой холодной волне.
— Прошу садиться,— говорит Носач.— Слово Римме Васильевне, ветерану войны.
Мы садимся, а Римма Васильевна, наш судовой врач, начинает рассказывать молодым рыбакам, как в войну она работала в военном госпитале, где лежали раненные в лицо, как делали пластические операции солдатам, которые остались без ушей, без скул, без носа, как уговаривали людей быть мужественными, уговаривали тех, кто на фронте совершал чудеса храбрости, а потом, изувеченный, страшился показаться знакомым и родным. Они не откликались на письма жен, невест, просили товарищей по палате написать об их гибели, чтобы уехать в другие края, где никто их не знает...
— Ветеранов приглашаю в кают-компанию на праздничный ужин,— говорит Носач.
В кают-компании накрыт стол. Нас шестеро, ветеранов: сам капитан, начпрод Егорыч, старший тралмастер Соловьев, механик-наладчик Петр, Римма Васильевна и я.
— За Победу!—поднимает стакан капитан.
За столом нет веселья. Хочется молчать и думать о своем. И еще боль в сердце. Эта боль всегда настигает меня Девятого мая. Каждый из нас в ту войну шел своим путем, но общей дорогой к Победе. И вот теперь мы сидим за столом на судне, посреди океана. Люди одного поколения, оставшиеся в живых.
— Хотите верьте, хотите нет, а на войне я был счастливым,— вдруг говорит механик-наладчик Петр, сухощавый, медлительный, о чем-то все время думающий человек, и со смущенной полуулыбкой глядит на всех.— Молод был, наверное,— тут же оправдывается он, но, поняв, что никто не собирается ему возражать, смелеет.— А после войны потерял себя. Не знал, как жить.
Сначала погулял, конечно, как водится, а потом потерял себя. На фронте командиром батареи был, дело свое знал до тонкости.— Лицо его строжает, красивеет, наверное, он видит себя молодым командиром.— Везучий был. Один раз только и ранило серьезно, в Чехословакии уже, в апреле, а так — все царапины были. День Победы в госпитале встретил. Лежу, а сам думаю, что делать после войны буду. Специальности никакой. Десять классов кончил— и сразу на фронт. Мирной жизни совсем не нюхал. Четыре года только и знал, что по танкам бил, окапывался, опять стрелял, менял позиции. И на всем готовом: накормят, оденут, прикажут, что делать. А на «гражданке» самому о себе думать надо, кормить себя. Испугался.
Петр виновато усмехается, мол, извините, если что не так сказал. И уходит в себя, задумчиво прихлебывая из стакана.
Я считаю орденские планки на его пиджаке — одиннадцать! Вернулся человек с войны, вся грудь в орденах, а как жить, что делать — не знал. И не один он был такой.
— У нас в госпитале,— застенчиво улыбается Римма Васильевна, она всегда улыбается застенчиво,— раненые перед выпиской плакали. Тоже не знали, что делать будут в мирной жизни. Да еще лица у всех изуродованы. Страшно смотреть. Самоубийства были. Или спивались.
Я вспоминаю, что после войны многие матросы и старшины оставались на сверхсрочную. Тоже не знали, что делать в незнакомой мирной жизни, боялись ее, как это ни странно теперь звучит.
— А я вот вспомнил, как друг меня вытащил к своим,— поворачивает разговор на другой курс капитан.— В сорок втором, на Волховском фронте. Я тогда артиллерийским разведчиком был. Сидим с корешем, корректируем огонь нашей батареи. А тут немцы ударили — и наши отошли. Меня в ногу ранило. Идти не могу. Потащил он меня. А март был, распутица уже наступила, ручьи вздулись, снег мокрый, рыхлый. Двое суток тащил он меня. «Брось»,— говорю. А он мне: «Ты бы бросил меня?» — «Не из тех»,— говорю. «Ну и я не из тех». Дотащил. Побратимами стали. До сих пор в гости друг к другу ездим. Я тогда в морском батальоне воевал. С Тихого мы прибыли — и сразу на Волховский. Когда война началась — я на Тихоокеанском служил, на торпедном катере.
Носач рассказывает, а я вдруг вспоминаю, как однажды в Слюдянке, на Байкале, где в сорок третьем спешно заканчивал водолазную школу, встретился мне на улице старшина второй статьи, высокий, носатый, с пшеничными усами и с дерзкими серыми глазами. Он шел по улице бравой походкой и победно кидал взгляды по сторонам. Когда мы с ним столкнулись, он был крайне изумлен. «Кореш, ты откуда здесь? — спросил он меня.— В отпуске, что ль? По ранению?» — «Нет,— ответил я.— Учусь».— «Где учишься?»—-еще с большим удивлением спросил старшина. «В водолазной школе».— «В водолазной? Тут что, школа есть?» — «Есть. Из Балаклавы, с Черного моря перевели»,— охотно пояснил я ему.
Он присвистнул и разочарованно посмотрел на меня. Это было для него открытием, и, как теперь я понимаю, неприятным. Он хотел покрасоваться, поразить далекую, затерянную в сибирских просторах станцию своим морским видом, а тут — на тебе! — водолазная школа и моряки запросто ходят по улицам.
«И много вас тут?» — все еще с удивлением, но уже бесцветным голосом спросил он. «Много». — «Сколько?»— «Много».— «Военная тайна?» — уже серьезно спросил он меня. Я кивнул. «Ну ладно, будь здоров, салага». Он сразу определил, что я еще зеленый. «А я на фронт еду. С Тихого. Эшелон на станции стоит»,— сразил он меня и пошагал нарочито вразвалку, чтобы дать понять, что он не какой-нибудь салажонок вроде меня, а бывалый моряк, даже по земле разучился ходить...
— Это не ты был? — спрашиваю у Носача, рассказав про старшину.— Похож на тебя.
Тот давний старшина действительно очень походил на Носача: и бравой выправкой, и напористостью, и усами, и лихо заломленной набекрень «мичманкой».
— В каком году это было? — заинтересованно смотрит на меня капитан.
— В сорок третьем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108