Дворцов, не скрывая кривой усмешки, смотрит вперед и делает вид, что меня тут уже нет.
— Курс триста пятьдесят пять,— докладываю я.— Вахту сдал.
Дворцов демонстративно не откликается о принятии вахты.
— Курс триста пятьдесят пять, вахту сдал,— повторяю я и чувствую, как меня начинает колотить злая дрожь. «Господи, помоги мне удержаться!» Я отворачиваюсь от сытой и нахальной морды Дворцова.
— Принял, принял,— небрежно бросает он. Мол, иди ты...
— Дворцов! — вдруг рявкает всегда тихий и вежливый старпом.— Принять вахту по всем правилам!
Ошарашенный Дворцов произносит с обиженным видом:
— Курс триста пятьдесят пять. Вахту принял.
Я чувствую, как тяжелая боль обручем сдавливает голову. «Спокойно! —уговариваю себя.— Тихо, тихо».
Вижу внимательные глаза старпома, голос его доносится как сквозь воду:
•— Идите сразу к доктору.
Я прикрываю глаза в знак согласия и, уже спускаясь по трапу, слышу непривычно резкий голос старпома:
— На руле стоять как положено! Чего развалился! ,
И этот окрик приносит мне удовлетворение.
Римма Васильевна сделала укол, заставила принять
таблетки и приказала лечь в постель. У себя в душной каюте я укладываюсь на влажную простыню, и через какую-то минуту она становится горячей, жжет тело. Я ворочаюсь, проклиная тот час, когда задумал идти в море. Наконец, измученный, проваливаюсь в тяжелый сон. Под грохот чего-то на палубе мне снится гроза. Я бегу босыми ногами по горячим лужам, и нечем дышать. И вдруг слышу, как чудесный женский голос поет что-то прекрасное. И неясная, неосознанная тоска болью схватывает сердце, прежде чем я просыпаюсь на мокрых горячих простынях.
Там вдали, в тумане синем...—
слышу я все тот же дивный голос и наконец понимаю, что это по радио поет певица.
Идут дожди, дожди косые, Идут дожди на склоне дня...
Прекрасны дожди на земле в июльскую пору, когда лето достигнет уже макушки и все в природе наберет силу и красоту! И когда над степью разразится нестрашная гроза, прекрасно бежать босиком, подставляя голову под теплые тугие струи, чтобы волос рос густой и кудрявый.
А там вдали, в тумане синем, Моя Россия ждет меня...
Где-то далеко-далеко моя Россия, и там идут дожди. Я слушаю песню, и у меня сладко и горько щемит сердце. А может, приступ начинается? Или это — вечный зов родной земли? А как жаждал этих дождей мой отец в песках Сахары! Какая сила двигала им, когда он шел по жгучим пескам, задыхался от палящего солнца! Вечный зов родной земли.
И вдруг вспоминаю одну странную и счастливую для меня встречу, что произошла несколько лет назад в поезде Москва — Берлин. Я ехал тогда в Варшаву. Мимо окон плыли скудные земли под низким дождливым небом. По раскисшим проселкам изредка тянулись конные повозки.
Напротив меня в купе сидел красивый старик, еще крепкий, жилистый, с негнущейся спиной. Сибиряк с Алтая. Но было в нем что-то неуловимо чужое, иностранное, и от этого я испытывал странное чувство, вроде что-то мешало мне, было не на своем месте.
— И вы остались? — переспросил я.
Он кивнул на старушку, маленькую, беленькую, пухленькую, мило улыбающуюся, сидевшую рядом с ним и, как я уже знал, ни слова не понимающую по-русски.
— Вот ее встренул.
Передо мною сидел земляк с Алтая, всю свою жизнь проживший во Франции. Алтайский француз, сибирский парижанин или, наоборот, парижский сибиряк, французский алтаец. Пятьдесят лет он не бывал на родине.
— Ничо не узнал, никого не повстречал,— раздумчиво произнес он, тщательно выговаривая слова, как это делают иностранцы.— Все переменилось, все поумирали. Бию и ту не признал. Обмелела, грязная стала, а река была державная. Как разольется, бывало, да с Катунью встренутся—цельное море!
Да, это я помню. Бия и в моем детстве была рекой большой. Вытекая из Телецкого озера, она была еще и кристально чистой.
— Когда меня в рекруты забрили, в ей стерлядь водилась, са.м лавливал, Теперя спросил— засмеялись, говорят: чего захотел!
Он говорил о реке моего детства, где еще и при мне водилась т,а самая стерлядь, которой теперь и в помине нет, а ;я все никак не мог понять, что же мне мешает его слушать. И все мучился, пока не прозрел: по-русски он говорил с французским прононсом. Он, родившийся на Алтае, на той самой земле, что и я, и прожив на ней свое детство и юность, говорил с иностранным акцентом! Это было так странно слышать.
Деревенский парень из глухого угла, читать-писать не то что по-иностранному, а и по-русски не умевший, когда его забрили в солдаты,— сидел в купе международного вагона и разговаривал с французским акцентом, часто подыскивая русское слово, чтобы выразить свою мысль. Забыл родной язык! Это меня поразило.
Он ехал в Париж, к себе домой, я — в Варшаву, в гости. Мы с ним земляки. Но какая пропасть времени и расстояния разделяла нас!
Когда мой товарищ, писатель, с которым мы ехали в Польшу, позвал меня, сказав: «Там твой земляк. Старый русский солдат. Воевал еще в первую мировую», у меня в предчувствии дрогнуло сердце и я поспешил в соседнее купе.
Да, он был вместе с моим отцом, как я и надеялся втайне. И когда я назвал фамилию отца, бомбардира-наводчика Томской батареи, и спросил, не помнит ли он такого, старик сразу же ответил: «Помню, как же!» Я не поверил своим ушам — уж слишком было неправдоподобно: вот так вот в поезде, идущем по другой стране, встретить человека, который помнит моего отца, воевавшего во Франции еще в первую мировую! И я задал старику вопрос: какой он из себя, мой отец?
— Гордей-то? — переспросил старик.— Да корявый он. И здоров был. Ростом с каланчу. За колесо возьмется — орудие подымал.
Да, это мой отец. Корявый, высокий, сильный. И имя его старик вспомнил сразу же, как только я назвал фамилию.
— Он на каторгу попал опосля бунта,— пояснил мне старик.— Мы бунт подняли, когда прослышали про революцию в Расее. Зачинщиков-то полевой суд судил, в Африку сослали, а я так и воевал до замирения с немцами. А потом остался. Вот ее встренул.
Он говорил давним языком, уже ушедшим из нашего обихода. Он не знал, какие изменения претерпел язык за эти полвека. И я слушал чалдонскую сибирскую речь, с полузабытыми много словами и оборотами. (Я ведь этот язык слышал в детстве!) Да если еще к этому прибавить французский акцент!
Из разговора я узнал, что он был денщиком у офицера и тот запугал его, рисуя мрачную картину возвращения на родину, где все разрушено, где большевики перекраивают жизнь черт знает на какой лад. Господин обещал держать при себе до смерти. И солдат поверил, остался. Женился на молоденькой француженке, что приходила стирать белье господину офицеру.
Я уже знал, что у них есть свой магазинчик по продаже овощей, что они вырастили двух сыновей и дочь. Дети обеспечены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108