И мне, водолазу с многолетним стажем, ходившему и на большие глубины, она, эта глубина, казалась детской.
Я привычно ощутил толчок ногами о грунт, услышал, как сильнее зашипел воздух в шлеме, нагнав меня по шлангу, знакомо стала раскрепощаться грудь, сжатая скафандром при падении.
Прежде чем пойти к барже, я по привычке повернул туда, где всегда сидел Парамон. Хотелось посмотреть то место. И неожиданно увидел пинагора. Даже не поверил глазам. И все же это был он, Парамон. Он бился в конвульсиях, стараясь перевернуться на брюхо, чтобы занять нормальное положение, но неведомая сила переворачивала его то на бок, то на спину.
— Эй! — обрадованно крикнул я в телефон,— Тут Парамон!
— Ври! — отозвался водолаз.— Живой?
— Живой! Оглушенный он.
— Помоги ему!
Я попытался схватить пинагора, но он выскальзывал из грубой водолазной рукавицы, и я никак не мог его удержать и перевернуть на брюхо. Видимо почуяв мои намерения, Парамон вновь затрепыхался в отчаянных усилиях и сам принял нормальное положение. Я обрадовался— не все потеряно! А Парамон замер, не веря удаче.
Я осторожно подвел под него руку. Парамон не двинулся, он не испугался моей руки, а может, ничего не соображал. Он же был контуженый.
Я слегка сжал его в рукавице, чтобы он вновь не перевернулся. И так стоял, рассматривая великолепный наряд пинагора — наряд расцвета сил, любовной поры, наряд продолжателя рода своего.
Странное чувство охватило меня — чувство счастья и жалости, родства и любви к этой беззащитно и доверчиво лежащей на ладони рыбе. Я вдруг осознал и, осознав, испугался, что в руке у меня находится жизнь, властелином которой теперь был я. И я затаил дыхание, боясь нечаянно повредить или уничтожить эту драгоценную и такую хрупкую, неустойчивую каплю жизни, которая, переливаясь в другую, дает продолжение, сохраняет беспрерывность рода.
Но я вспомнил, что икры-то нет, ее развеяло взрывом. Может, ей и вправду ничего не сделается и со временем из нее вылупятся пинагоровы мальки, а может, действительно — это будут уже придурки? Перенести такой все-уничтожающий взрыв и остаться в сохранности и без последствий — вряд ли можно!
И опять я увидел его глаза, мы заглянули на миг друг другу в зрачки. На меня глядело что-то древнее, таинственное, из глубины природы, куда не дано нам проникнуть. И этот взгляд ничего не прощал. В нем было и неотвратимое возмездие, и превосходство сильного над слабым (хотя в тот момент я держал пинагора в руке, а не он меня), и величие вечного, недоступное нашему пониманию, и неимоверное внутреннее страдание. И опять мне стало не по себе.
Я вздрогнул, когда по телефону раздался недовольный голос мичмана:
— Ты что там делаешь? На Парамона любуешься?
— Держу его в руке. Он контуженый. Мичман помолчал:
— Ну так что теперь, так и будешь держать? А кто туннель будет промывать?
Мичман прав, конечно, не век же мне так стоять. И туннель надо промывать, у нас жесткие сроки — командование приказало убрать эту баржу с фарватера!
Я расслабил ладонь, чтобы убедиться — может пинагор держаться нормально в воде или нет? Парамон медленно, будто через силу, перевернулся на спину, показав серебристое, украшенное красными плавниками беззащитное брюхо, и начал тихо всплывать. Я поторопился схватить его и снова перевернуть вверх спиной, но он выскользнул из грубой водолазной рукавицы.
Тело пинагора замедленно всплывало, я пытался поймать его, но не мог дотянуться — он был уже выше моего шлема и плавно возносился к серебристо-голубой поверхности сияющего моря. Там, наверху, был солнечный день — и вечно неспокойный покров моря на этот раз был тих и светился ровным рассеянным голубоватым светом.
Потеряв жизнь, Парамон уходил в чуждую ему стихию.
Он расстался со своей пинагоровой жизнью, вернее, мы лишили его этой жизни, по-своему, видимо, прекрасной, во всяком случае его вполне устраивающей.
— Эй! — крикнул я в телефон.— Глядите там Пара
мона!
И вдруг почувствовал свое одиночество. Там, наверху, на катере, были мои друзья, там было солнце и совсем другая жизнь, чем тут, под водой. Здесь вдруг стало пусто.
Как мне сказали потом, Парамон не всплыл. Странно! Он же вознесся из моей ладони, но на поверхности не появился. Куда же он исчез? Может быть, его отнесло волной и с катера в солнечных бликах воды его не заметили?
А может, он все же справился с контузией и уплыл в другие края, подальше от разоренного гнезда?
Мы потом долго вспоминали Парамона, но за делами постепенно забыли.
Через много-много лет я вспомнил о нем, когда побывал в тех местах, где прошла моя военная юность.
Меня поразило не то, что на месте разбросанных сиротских поселков по берегам хмурого залива стоят современные города, и не обилие и мощь кораблей, а огромная стая чаек над городской свалкой. Чайки мельтешили, кричали, взлетали, садились— настоящий птичий базар. Но... он был на свалке, чадящей вонючим сизым дымом. Рыба не заходит больше в эти воды, и птица, воспетая в песнях, вынуждена переселиться на свалку и униженно питаться отбросами.
Но это было потом, через много-много лет.
А тогда я нашел под водой гофрированный шланг гидромонитора, взял в руки металлический его наконечник и полез под баржу в туннель, промытый за несколько смен водолазами, полез в кромешную темь.
Я знал, что мы добрались почти до половины ширины баржи и мне предстояло промывать туннель дальше. Грунт был мягкий: песок, глина, изредка галька — она пощелкивала под струей как орехи. Я гнал ревущую струю мощным напором, размывал перед собою податливую стену. Лежать было неудобно, я сгорбился, упираясь шлемом в днище баржи, но не обращал на это внимания. Водолазу чаще всего приходится работать в неудобном положении и в темноте. Я думал о Парамоне. И все время не покидало чувство вины перед ним...
Я не заметил в темноте, что сбоку находится камень-валун. Он был уже подмыт и, освободившись от опоры, упал и закупорил туннель. Я оказался в западне.
Пока меня отмывали, сделав обход валуна под судном, я потерял сознание и с кессонной болезнью попал в госпиталь. Последнее, что помню, задыхаясь под баржой,— огромный, пристально глядящий глаз пинагора. Глаз надвигался на меня, пугал своей величиной и древним потусторонним вниманием, необъяснимым и потому мистически жутким. Таинственный и грозный глаз все увеличивался и увеличивался, наплывал, всасывал меня в себя, пока я, беспомощный и обреченный, как рыба в трале, совсем не исчез в его темно-красном мраке...
Через полжизни лет, в Ферапонтовой монастыре, о котором прекрасный русский поэт Николай Рубцов сказал: «Диво-дивное в русской глуши...», на фреске Дионисия я увижу такой же грозный и таинственный зрак святого, его всепроникающий испепеляющий взгляд и вновь испытаю щемящее чувство вины за все содеянное на земле и неотвратимости возмездия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Я привычно ощутил толчок ногами о грунт, услышал, как сильнее зашипел воздух в шлеме, нагнав меня по шлангу, знакомо стала раскрепощаться грудь, сжатая скафандром при падении.
Прежде чем пойти к барже, я по привычке повернул туда, где всегда сидел Парамон. Хотелось посмотреть то место. И неожиданно увидел пинагора. Даже не поверил глазам. И все же это был он, Парамон. Он бился в конвульсиях, стараясь перевернуться на брюхо, чтобы занять нормальное положение, но неведомая сила переворачивала его то на бок, то на спину.
— Эй! — обрадованно крикнул я в телефон,— Тут Парамон!
— Ври! — отозвался водолаз.— Живой?
— Живой! Оглушенный он.
— Помоги ему!
Я попытался схватить пинагора, но он выскальзывал из грубой водолазной рукавицы, и я никак не мог его удержать и перевернуть на брюхо. Видимо почуяв мои намерения, Парамон вновь затрепыхался в отчаянных усилиях и сам принял нормальное положение. Я обрадовался— не все потеряно! А Парамон замер, не веря удаче.
Я осторожно подвел под него руку. Парамон не двинулся, он не испугался моей руки, а может, ничего не соображал. Он же был контуженый.
Я слегка сжал его в рукавице, чтобы он вновь не перевернулся. И так стоял, рассматривая великолепный наряд пинагора — наряд расцвета сил, любовной поры, наряд продолжателя рода своего.
Странное чувство охватило меня — чувство счастья и жалости, родства и любви к этой беззащитно и доверчиво лежащей на ладони рыбе. Я вдруг осознал и, осознав, испугался, что в руке у меня находится жизнь, властелином которой теперь был я. И я затаил дыхание, боясь нечаянно повредить или уничтожить эту драгоценную и такую хрупкую, неустойчивую каплю жизни, которая, переливаясь в другую, дает продолжение, сохраняет беспрерывность рода.
Но я вспомнил, что икры-то нет, ее развеяло взрывом. Может, ей и вправду ничего не сделается и со временем из нее вылупятся пинагоровы мальки, а может, действительно — это будут уже придурки? Перенести такой все-уничтожающий взрыв и остаться в сохранности и без последствий — вряд ли можно!
И опять я увидел его глаза, мы заглянули на миг друг другу в зрачки. На меня глядело что-то древнее, таинственное, из глубины природы, куда не дано нам проникнуть. И этот взгляд ничего не прощал. В нем было и неотвратимое возмездие, и превосходство сильного над слабым (хотя в тот момент я держал пинагора в руке, а не он меня), и величие вечного, недоступное нашему пониманию, и неимоверное внутреннее страдание. И опять мне стало не по себе.
Я вздрогнул, когда по телефону раздался недовольный голос мичмана:
— Ты что там делаешь? На Парамона любуешься?
— Держу его в руке. Он контуженый. Мичман помолчал:
— Ну так что теперь, так и будешь держать? А кто туннель будет промывать?
Мичман прав, конечно, не век же мне так стоять. И туннель надо промывать, у нас жесткие сроки — командование приказало убрать эту баржу с фарватера!
Я расслабил ладонь, чтобы убедиться — может пинагор держаться нормально в воде или нет? Парамон медленно, будто через силу, перевернулся на спину, показав серебристое, украшенное красными плавниками беззащитное брюхо, и начал тихо всплывать. Я поторопился схватить его и снова перевернуть вверх спиной, но он выскользнул из грубой водолазной рукавицы.
Тело пинагора замедленно всплывало, я пытался поймать его, но не мог дотянуться — он был уже выше моего шлема и плавно возносился к серебристо-голубой поверхности сияющего моря. Там, наверху, был солнечный день — и вечно неспокойный покров моря на этот раз был тих и светился ровным рассеянным голубоватым светом.
Потеряв жизнь, Парамон уходил в чуждую ему стихию.
Он расстался со своей пинагоровой жизнью, вернее, мы лишили его этой жизни, по-своему, видимо, прекрасной, во всяком случае его вполне устраивающей.
— Эй! — крикнул я в телефон.— Глядите там Пара
мона!
И вдруг почувствовал свое одиночество. Там, наверху, на катере, были мои друзья, там было солнце и совсем другая жизнь, чем тут, под водой. Здесь вдруг стало пусто.
Как мне сказали потом, Парамон не всплыл. Странно! Он же вознесся из моей ладони, но на поверхности не появился. Куда же он исчез? Может быть, его отнесло волной и с катера в солнечных бликах воды его не заметили?
А может, он все же справился с контузией и уплыл в другие края, подальше от разоренного гнезда?
Мы потом долго вспоминали Парамона, но за делами постепенно забыли.
Через много-много лет я вспомнил о нем, когда побывал в тех местах, где прошла моя военная юность.
Меня поразило не то, что на месте разбросанных сиротских поселков по берегам хмурого залива стоят современные города, и не обилие и мощь кораблей, а огромная стая чаек над городской свалкой. Чайки мельтешили, кричали, взлетали, садились— настоящий птичий базар. Но... он был на свалке, чадящей вонючим сизым дымом. Рыба не заходит больше в эти воды, и птица, воспетая в песнях, вынуждена переселиться на свалку и униженно питаться отбросами.
Но это было потом, через много-много лет.
А тогда я нашел под водой гофрированный шланг гидромонитора, взял в руки металлический его наконечник и полез под баржу в туннель, промытый за несколько смен водолазами, полез в кромешную темь.
Я знал, что мы добрались почти до половины ширины баржи и мне предстояло промывать туннель дальше. Грунт был мягкий: песок, глина, изредка галька — она пощелкивала под струей как орехи. Я гнал ревущую струю мощным напором, размывал перед собою податливую стену. Лежать было неудобно, я сгорбился, упираясь шлемом в днище баржи, но не обращал на это внимания. Водолазу чаще всего приходится работать в неудобном положении и в темноте. Я думал о Парамоне. И все время не покидало чувство вины перед ним...
Я не заметил в темноте, что сбоку находится камень-валун. Он был уже подмыт и, освободившись от опоры, упал и закупорил туннель. Я оказался в западне.
Пока меня отмывали, сделав обход валуна под судном, я потерял сознание и с кессонной болезнью попал в госпиталь. Последнее, что помню, задыхаясь под баржой,— огромный, пристально глядящий глаз пинагора. Глаз надвигался на меня, пугал своей величиной и древним потусторонним вниманием, необъяснимым и потому мистически жутким. Таинственный и грозный глаз все увеличивался и увеличивался, наплывал, всасывал меня в себя, пока я, беспомощный и обреченный, как рыба в трале, совсем не исчез в его темно-красном мраке...
Через полжизни лет, в Ферапонтовой монастыре, о котором прекрасный русский поэт Николай Рубцов сказал: «Диво-дивное в русской глуши...», на фреске Дионисия я увижу такой же грозный и таинственный зрак святого, его всепроникающий испепеляющий взгляд и вновь испытаю щемящее чувство вины за все содеянное на земле и неотвратимости возмездия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108