А уж Октябрьская произошла— это мы еще на каторге узнали, потому и побежали. Не кланяйся ты нам, говорим ему, ты лучше нас через море переправь. А он все поклоны бьет да глазами ворочает, как жерновами. Сам-то черней сажи, а глаза белые да зубы еще. До сих пор в толк не возьму, чо он нам кланялся? Мы на огородное пугало похожи были. На нас одни ремки остались от амуниции-то — все начисто сопрело от поту, солнцем сожгло, по ниточке расползлось. Прям нагишом остались. Срам нечем прикрыть, а он нам кланяется, будто мы господа какие.
Ну намаялись мы тогда в этой Африке! Днем-то жара — спасу нет, а ночью — зуб на зуб не попадает. Такой холод завернет! Вот те и южная страна! А мы еще и голые, как дикие люди. Друг возле дружки лежим, греемся. А потом приспособились возле верблюдов греться. Вы вот тут дразните их, варнаки, они на вас плюются, а верблюд— мирная скотина. Прижмешься к нему и лежишь, и он тебя не трогает. Только жвачку жует. Даже не подымется, пока ты от его боку не отвалишься. Он с виду то-ко урод, а душа-то у его смирная. Вот лежим, бывало, возле их и диву даемся, думаем, что ежели рассказать про все, что видали, да что пережить довелось, да где бывали — дак не поверют. В деревне скажут — набрехали.
Иван-то Благов, тот совсем опупел от разной разности. Он, когда еще во Франции воевали, все на крыши домов дивовался. А там и вправду все крыши — красные и кирпичной черепицей покрыты. Шибко нам это интересно было, мы в России таких не видывали. А Иван все спрашивал: как это они не провалются, тяжесть такая! А девок французских увидит, опять ему удивленье. «Гля, какие тощие, говорит. Ихних две сложить — одна наша выйдет. У нас девки ядреные да белые, на хлебе да на молоке взросли — не ущипнуть, а этих соплей перешибешь! Поди, они с винограду такие — кости да кожа. Рази это еда — вода одна! Я вон ведро винограду съел, а вылид два. Откуль мясо наростишь с таких харчей!» Мы во Франции-то виноград первый раз в жизни увидали».
Когда отец рассказывал про виноград, из которого делают вино, я представлял его крупной смородиной, только не черной, а зеленой. Не то что винограда, я и яблок-то не видал — не росли они тогда в Сибири, не разводили их. И знала наша деревенская ребятня только полевые ягоды да черемуху, смородину еще с малиной.
«Много диву дивного повидали мы тогда,— продолжал отец.— Тимоха Хренков — тот молчал все, токо глазами ворочал от удивленья. А Иван Благов, у того рот не закрывался, молотил без остановки. Мы с ним потом, через много лет встренулись в колхозе да узнали друг дружку, дак он как заорет при всем честном народе: «Гордей, помнишь ай нет, дристун-то прошиб нас! Воды морской нахлебались, без штанов по пескам ползали. За уши друг дружку держали, силов не было на корточках сидеть. Один сидит, другой его за уши держит — обоих как ветром качает!» Орет, понимаешь, а я же—первый секретарь, мне стыд перед людьми. Мужики ржут, бабы в кулак прыскают, девки платком прикрываются. Я приехал крестьян в колхоз агитировать, а он раззявил свой бородатый рот и про такое языком молотит. «Ну,— думаю,— гад, загубил всю мою агитацию!» Думал, загубил, а вышло все навыворот. Рассказал он, как мы с им на каторге горе мыкали. «Мужики,— кричит,— Гордею верить можно, мы с им через пески гибельные прошли, скрозь пустыню! Он меня не бросил, на загорбке тащил, когда я ногу подвихнул. Кабы не он, тлели бы мои косточки в стране Алжире, не видать бы мне Марьи моей! И во Франции вместе воевали. Ежели он во главе будет — не пропадем! Записывайся, мужики, в колхоз— Гордей брехать не станет!» Вот ведь — не знаешь, где потеряешь, где найдешь. Я ему потом в избе говорю: «Ты чего меня позорил-то перед народом, про понос трезвонил?» — «Господь с тобой,— говорит,— это я с радости, Гордей, что тебя живого вижу! Не по злобе — от сердца. Чертушка ты корявый, да ты мне родней родного отца, родной матери! Я всю жисть помню, как ты меня не бросил в тех песках. Детям-внукам накажу». Выпили мы с ним, повспоминали, аж слеза прошибла. Тогда и решили Тимоху Хренкова разыскать. Иван сказал, что он тут где-то должен быть, на Алтае. А Алтай — не пустыня, разыскать можно. «Ты те-перя начальство,— говорит,— тебе и карты в руки».
Отец, вспоминая встречу с товарищем по несчастью, грустновато улыбался, замолкал, о чем-то долго думал. «Ну дак вот,— продолжал он,— отлежались мы тогда в той пещере на берегу моря, и пришел к нам человек какой-то и повел нас ночью в город. Оказалось, мы недалече от города были. Дал он нам лохмотья срам прикрыть и привел нас в порт, где пароходы стоят, а там посадил нас на греческий пароход. И все говорит: «Урус, урус!» По плечу хлопает: «Левин, урус!» А кто такой Левин, мы не знаем. Потом токо я сдогадался, что это он Ленина так называет, по-своему, значит. Ну, поплыли мы. Сидели в угольном трюме. Неделю плыли до Греции и вылезли там как черти — ни кожи ни рожи. Воду и еду нам приносили кочегары. Смеются над нами, что-то лопочут. Одними фруктами питали н.ас. Знаешь, есть такой фрукт — апельсин прозывается. Да еще маслины. Вот их и ели. У нас тут в Сибири они не растут — им много солнца надо и жара чтоб была круглый год. Апельсины желтые — с них сок так и брызгает, как с помидор,— токо шкуру надо содрать. А маслины — те коричневые или черные, они как орехи, токо наоборот — сверху мясо, а внутри ядро. Без привычки есть не будешь. Но с голодухи мы их ели, куда денешься.
В общем, добрались до Греции, ночью нас с парохода вывели, и мы в море отмывались. В угле перемазались, навроде того негра, одни глаза да зубы чистыми остались. Море теплое, ласковое, луна светит, приятно купаться. Отмылись и пошагали через Балканы. Пол-Европы отмерили. И чего токо с нами не было! И Грецию прошли, и Македонию, и Сербию, и Румынию, и Бессарабию, пока вышли-то в Россию. А тут уж война гражданская полыхает, уж восемнадцатый год идет. Всего не рассказать. Дня не хватит, чтобы все рассказать. Потом как-нито доскажу. А пока расскажу, как Тимоху Хренкова нашел, когда мы с Иваном Благовым задались его из-под земли достать.
Навел я справки всякие, долго наводил, а все ж разыскал. Ну и поехал к нему в воскресенье, нарядился, сапоги начистил. Он совсем неподалеку от Бийска оказался, по другую сторону Оби. Ну, приехал в деревню, мне его избу указали. Завалюшка такая у околицы набок осела, кругом — ни кола ни двора. Куры на завалинке копаются, да пес шелудивый лежит на солнцепеке, не брехнул даже. «Ну,— думаю,—не разбогател Тимоха». Вхожу в избу. А посреди избы кадушка стоит, а в кадке сидит какой-то старичок. Лысый, бороденка жиденькая, а сам весь исхудалый — плечики вострые. Всмотрелся я и ахнул: это ж — Тимоха! Сразу-то и не признать. Мы с ним лет двадцать, правда, не видались, но все равно шибко он изменился.
«Кто тута?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Ну намаялись мы тогда в этой Африке! Днем-то жара — спасу нет, а ночью — зуб на зуб не попадает. Такой холод завернет! Вот те и южная страна! А мы еще и голые, как дикие люди. Друг возле дружки лежим, греемся. А потом приспособились возле верблюдов греться. Вы вот тут дразните их, варнаки, они на вас плюются, а верблюд— мирная скотина. Прижмешься к нему и лежишь, и он тебя не трогает. Только жвачку жует. Даже не подымется, пока ты от его боку не отвалишься. Он с виду то-ко урод, а душа-то у его смирная. Вот лежим, бывало, возле их и диву даемся, думаем, что ежели рассказать про все, что видали, да что пережить довелось, да где бывали — дак не поверют. В деревне скажут — набрехали.
Иван-то Благов, тот совсем опупел от разной разности. Он, когда еще во Франции воевали, все на крыши домов дивовался. А там и вправду все крыши — красные и кирпичной черепицей покрыты. Шибко нам это интересно было, мы в России таких не видывали. А Иван все спрашивал: как это они не провалются, тяжесть такая! А девок французских увидит, опять ему удивленье. «Гля, какие тощие, говорит. Ихних две сложить — одна наша выйдет. У нас девки ядреные да белые, на хлебе да на молоке взросли — не ущипнуть, а этих соплей перешибешь! Поди, они с винограду такие — кости да кожа. Рази это еда — вода одна! Я вон ведро винограду съел, а вылид два. Откуль мясо наростишь с таких харчей!» Мы во Франции-то виноград первый раз в жизни увидали».
Когда отец рассказывал про виноград, из которого делают вино, я представлял его крупной смородиной, только не черной, а зеленой. Не то что винограда, я и яблок-то не видал — не росли они тогда в Сибири, не разводили их. И знала наша деревенская ребятня только полевые ягоды да черемуху, смородину еще с малиной.
«Много диву дивного повидали мы тогда,— продолжал отец.— Тимоха Хренков — тот молчал все, токо глазами ворочал от удивленья. А Иван Благов, у того рот не закрывался, молотил без остановки. Мы с ним потом, через много лет встренулись в колхозе да узнали друг дружку, дак он как заорет при всем честном народе: «Гордей, помнишь ай нет, дристун-то прошиб нас! Воды морской нахлебались, без штанов по пескам ползали. За уши друг дружку держали, силов не было на корточках сидеть. Один сидит, другой его за уши держит — обоих как ветром качает!» Орет, понимаешь, а я же—первый секретарь, мне стыд перед людьми. Мужики ржут, бабы в кулак прыскают, девки платком прикрываются. Я приехал крестьян в колхоз агитировать, а он раззявил свой бородатый рот и про такое языком молотит. «Ну,— думаю,— гад, загубил всю мою агитацию!» Думал, загубил, а вышло все навыворот. Рассказал он, как мы с им на каторге горе мыкали. «Мужики,— кричит,— Гордею верить можно, мы с им через пески гибельные прошли, скрозь пустыню! Он меня не бросил, на загорбке тащил, когда я ногу подвихнул. Кабы не он, тлели бы мои косточки в стране Алжире, не видать бы мне Марьи моей! И во Франции вместе воевали. Ежели он во главе будет — не пропадем! Записывайся, мужики, в колхоз— Гордей брехать не станет!» Вот ведь — не знаешь, где потеряешь, где найдешь. Я ему потом в избе говорю: «Ты чего меня позорил-то перед народом, про понос трезвонил?» — «Господь с тобой,— говорит,— это я с радости, Гордей, что тебя живого вижу! Не по злобе — от сердца. Чертушка ты корявый, да ты мне родней родного отца, родной матери! Я всю жисть помню, как ты меня не бросил в тех песках. Детям-внукам накажу». Выпили мы с ним, повспоминали, аж слеза прошибла. Тогда и решили Тимоху Хренкова разыскать. Иван сказал, что он тут где-то должен быть, на Алтае. А Алтай — не пустыня, разыскать можно. «Ты те-перя начальство,— говорит,— тебе и карты в руки».
Отец, вспоминая встречу с товарищем по несчастью, грустновато улыбался, замолкал, о чем-то долго думал. «Ну дак вот,— продолжал он,— отлежались мы тогда в той пещере на берегу моря, и пришел к нам человек какой-то и повел нас ночью в город. Оказалось, мы недалече от города были. Дал он нам лохмотья срам прикрыть и привел нас в порт, где пароходы стоят, а там посадил нас на греческий пароход. И все говорит: «Урус, урус!» По плечу хлопает: «Левин, урус!» А кто такой Левин, мы не знаем. Потом токо я сдогадался, что это он Ленина так называет, по-своему, значит. Ну, поплыли мы. Сидели в угольном трюме. Неделю плыли до Греции и вылезли там как черти — ни кожи ни рожи. Воду и еду нам приносили кочегары. Смеются над нами, что-то лопочут. Одними фруктами питали н.ас. Знаешь, есть такой фрукт — апельсин прозывается. Да еще маслины. Вот их и ели. У нас тут в Сибири они не растут — им много солнца надо и жара чтоб была круглый год. Апельсины желтые — с них сок так и брызгает, как с помидор,— токо шкуру надо содрать. А маслины — те коричневые или черные, они как орехи, токо наоборот — сверху мясо, а внутри ядро. Без привычки есть не будешь. Но с голодухи мы их ели, куда денешься.
В общем, добрались до Греции, ночью нас с парохода вывели, и мы в море отмывались. В угле перемазались, навроде того негра, одни глаза да зубы чистыми остались. Море теплое, ласковое, луна светит, приятно купаться. Отмылись и пошагали через Балканы. Пол-Европы отмерили. И чего токо с нами не было! И Грецию прошли, и Македонию, и Сербию, и Румынию, и Бессарабию, пока вышли-то в Россию. А тут уж война гражданская полыхает, уж восемнадцатый год идет. Всего не рассказать. Дня не хватит, чтобы все рассказать. Потом как-нито доскажу. А пока расскажу, как Тимоху Хренкова нашел, когда мы с Иваном Благовым задались его из-под земли достать.
Навел я справки всякие, долго наводил, а все ж разыскал. Ну и поехал к нему в воскресенье, нарядился, сапоги начистил. Он совсем неподалеку от Бийска оказался, по другую сторону Оби. Ну, приехал в деревню, мне его избу указали. Завалюшка такая у околицы набок осела, кругом — ни кола ни двора. Куры на завалинке копаются, да пес шелудивый лежит на солнцепеке, не брехнул даже. «Ну,— думаю,—не разбогател Тимоха». Вхожу в избу. А посреди избы кадушка стоит, а в кадке сидит какой-то старичок. Лысый, бороденка жиденькая, а сам весь исхудалый — плечики вострые. Всмотрелся я и ахнул: это ж — Тимоха! Сразу-то и не признать. Мы с ним лет двадцать, правда, не видались, но все равно шибко он изменился.
«Кто тута?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108