Я выну из стволов дымящиеся патроны и уцеплюсь за спасительную мысль: «Скажу, что бежал далеко, за кустами, и бил я просто так, попугать. Или на сердце свалю, скажу, что заболело как раз в этот момент. Да и вообще они знают, что я не охотник».
Ко мне вернется собака. Огромный, тяжело дышащий пес сердито залает на меня, я не буду понимать, что еще от меня требуется, но почувствую, что пес кроет меня самыми последними словами. А какими словами будут меня крыть охотники, когда узнают, что лось убежал!
«Ладно! — скажу я псу.— Заткнись! Без тебя тошно». И вдруг услышу выстрел позади себя. Пес, сразу же потеряв ко мне всякий интерес, убежит на выстрел. Кто-то крикнет неподалеку: «Эй, ко мне!» И я побегу на голос, побегу с тревожно бьющимся сердцем. Этот человеческий крик сильно меня испугает.
Совсем неподалеку от моего места, в редком кустарнике, возле ручья, будет лежать большая темная груда. Я не сразу пойму, что это лось, сраженный наповал и утонувший в мягком мху. Падая, он отшибет о пень рог. И этот рог будет странно лежать в стороне от головы, за пнем.
Собака все еще будет находиться в крайнем возбуждении и рвать зубами лося то за ухо, то за ногу. Егерь пинками отгонит ее, не даст испортить шкуру. Я буду молча смотреть на поверженного великана, буду видеть широко открытый и уже подернутый смертной пленкой глаз, и до меня не сразу дойдут слова егеря: «А ловко ты его! А говорил — первый раз на охоте». Не понимая, я взгляну на него, он будет улыбаться и с изучающим удивлением рассматривать меня. «Разве не вы его?» — спрошу я. «Я. Но я уже добил, чтоб не мучился. А твои пули — вот они. Вот одна, в печень, вот другая, в шею. Он уже шатался, когда на меня наскочил. Я просто добил. Он и без этого был уже готов».
Я вспомню, как бежал мимо меня огромный и сильный зверь, темно-бурый, высоконогий, горбоносый, вроде бы и неуклюжий с виду, но пружинисто сильный и проворный, заслонив все пространство просеки, и как я стрелял и был уверен, что промазал, потому что зверь даже не дрогнул, получив две пули.
Потом будет пир. В лесу. Разожжем костер. Все будут хвалить меня, хотя и неискренне. Особенно хозяин пса. Он будет огорчен и не будет этого скрывать, все время недоуменно повторяя: «На дурака зверь идет. Вот сколько раз уже замечал — на дурака».
А лося уже не будет. Шкура будет снята и свернута большим комом, туша разрублена и разделена на равные части всем участникам охоты. Все это ловко и споро, со знанием дела сделает егерь. И голова будет отрублена от туловища (она победителю!), и рога будут отданы мне, и тот, что сам отвалился при ударе о пень, и другой, который с трудом отобьет от черепа обухом топора егерь. Рога — приз победителю, таков закон охоты. Рога я возьму (они потом много лет будут лежать на шифоньере без дела) и мясо возьму, а голову нет. Мутные, подернутые синевато-блеклой пленкой глаза будут смотреть на меня. Я буду отводить от них взгляд, но буду чувствовать их даже спиной. Голову возьмет один из охотников, который до этого тихо шепнет мне: «А я бы не смог выстрелить по живому». Скажет мне такое, а голову лосиную возьмет и будет ее нести на загорбке много километров, ульется потом, но будет нести. Наверное, словами он захочет подколоть меня, вот, мол, писатель, а сам гробит природу, где, мол, твоя гуманность. Пишете одно, а делаете другое.
И правда, где наша гуманность? Ведь мы только играем в нее. Сколько я знаю людей, которые ходят на охоту, а потом пишут о защите природы и всего живого на земле, дают интервью, намекают на свое страдающее сердце. Знаю человека, который за день убил полсотни рябчиков и сделал это после того, как написал хорошую книгу, где осудил браконьерство. Говорил, что на охоте отдохнул после тяжелой работы над книгой. Зачем ему эти пятьдесят рябчиков? Голод, что ли, настиг? Необходимость прокормить семью? Других источников пищи нет? Есть, конечно. Но убил. Азарт охотника. И после этого давал интервью о своей книге в защиту всего живого на земле.
Ну что ты все о других? А сам-то, сам! Ведь никогда и не был охотником. Что же толкнет тебя самого на это? Зачем пойдешь? И он умрет, тот великан! Не просто умрет, но сначала его затравят собакой, загонят криком и улюлюканьем. А ты завершишь эту трагедию.
Зачем я убью лося? Меня будет мучить это. Мучить, видимо, потому, что жестокость не прощается ни в детстве, ни во взрослой жизни. Я буду потом видеть тот отшибленный при падении рог и большой замутненный смертной пленкой и глядящий мне в душу глаз лося.
Зачем я убью его? Убийство искусительно? Оно бездумно? В убийстве свобода совести? О чем говорил Достоевский. Почему мы убиваем природу с такой спокойной совестью? Бьем по пятьдесят рябчиков, а потом пишем взволнованную книгу о защите природы, и никакого самоосуждения. Я не верю этой взволнованности. Свобода совести здесь явственно проглядывается. А сам-то я чем лучше его? Чем?
Но все это еще впереди, после рейса. Я об этом еще ничего не знаю. И пока с чистой, как мне кажется, совестью осуждаю Дворцова. Как мы это любим! Осуждать другого. И как это легко!
И опять клич ухмана: «Работай!», грохот грузовой площадки о настил трюма, мороз, хватающий за уши и мокрые щеки; опять бегаем в белом тумане с коробами мороженой рыбы на плечах, опять крик: «Вира!», «Майна!» И ни минуты отдыха, ни секунды простоя.
Бег. Хрип. Грохот. Крик.
И так всю ночь и утро. Я уже втянулся в разгрузку и бегал, как и все. Короба, что ли, стали легче? Тренировка — великая вещь.
Разгрузились на базу так быстро, что и сами не поверили. За двенадцать часов триста шестьдесят тонн. Все знали, что время — деньги. Нас ждал луфарь. А это — план, соцобязательства, заработок.
Солнце еще только перевалило за полдень, а вернее, остановилось в сияющем зените, когда мы дали три прощальных гудка. Рефрижератор ответил нам густым низким басом, и мы ушли, провожаемые грустными женскими глазами в иллюминаторах. На этой базе рыбоконсервный цех, и в нем работают одни женщины, как и на краболовах, о которых рассказывал штурман Гена. Пока мы разгружались, свободные от вахты матросы перебрасывались шутками с прекрасной половиной человечества, звали к себе на «Катунь», а они к себе на рефрижератор, и теперь, глядя на удаляющуюся от нас базу, мы вспоминаем женщин, и настроение у нас возбужденное.
— Да-а,— неопределенно тянет штурман Гена и глядит в бинокль на белый рефрижератор, ослепительно выделяющийся на синеве океана.
— Ты не на базу гляди, ты гляди — по курсу ли идем! — возвращает его из сладких грез капитан.
Штурман Гена косит глазом на компас, потом затуманенный взгляд его скользит по моему лицу.
— По курсу,— отвечает он капитану и сам себя спрашивает: — Чего она не пошла в рейс?
— Кто? — не понимаю я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Ко мне вернется собака. Огромный, тяжело дышащий пес сердито залает на меня, я не буду понимать, что еще от меня требуется, но почувствую, что пес кроет меня самыми последними словами. А какими словами будут меня крыть охотники, когда узнают, что лось убежал!
«Ладно! — скажу я псу.— Заткнись! Без тебя тошно». И вдруг услышу выстрел позади себя. Пес, сразу же потеряв ко мне всякий интерес, убежит на выстрел. Кто-то крикнет неподалеку: «Эй, ко мне!» И я побегу на голос, побегу с тревожно бьющимся сердцем. Этот человеческий крик сильно меня испугает.
Совсем неподалеку от моего места, в редком кустарнике, возле ручья, будет лежать большая темная груда. Я не сразу пойму, что это лось, сраженный наповал и утонувший в мягком мху. Падая, он отшибет о пень рог. И этот рог будет странно лежать в стороне от головы, за пнем.
Собака все еще будет находиться в крайнем возбуждении и рвать зубами лося то за ухо, то за ногу. Егерь пинками отгонит ее, не даст испортить шкуру. Я буду молча смотреть на поверженного великана, буду видеть широко открытый и уже подернутый смертной пленкой глаз, и до меня не сразу дойдут слова егеря: «А ловко ты его! А говорил — первый раз на охоте». Не понимая, я взгляну на него, он будет улыбаться и с изучающим удивлением рассматривать меня. «Разве не вы его?» — спрошу я. «Я. Но я уже добил, чтоб не мучился. А твои пули — вот они. Вот одна, в печень, вот другая, в шею. Он уже шатался, когда на меня наскочил. Я просто добил. Он и без этого был уже готов».
Я вспомню, как бежал мимо меня огромный и сильный зверь, темно-бурый, высоконогий, горбоносый, вроде бы и неуклюжий с виду, но пружинисто сильный и проворный, заслонив все пространство просеки, и как я стрелял и был уверен, что промазал, потому что зверь даже не дрогнул, получив две пули.
Потом будет пир. В лесу. Разожжем костер. Все будут хвалить меня, хотя и неискренне. Особенно хозяин пса. Он будет огорчен и не будет этого скрывать, все время недоуменно повторяя: «На дурака зверь идет. Вот сколько раз уже замечал — на дурака».
А лося уже не будет. Шкура будет снята и свернута большим комом, туша разрублена и разделена на равные части всем участникам охоты. Все это ловко и споро, со знанием дела сделает егерь. И голова будет отрублена от туловища (она победителю!), и рога будут отданы мне, и тот, что сам отвалился при ударе о пень, и другой, который с трудом отобьет от черепа обухом топора егерь. Рога — приз победителю, таков закон охоты. Рога я возьму (они потом много лет будут лежать на шифоньере без дела) и мясо возьму, а голову нет. Мутные, подернутые синевато-блеклой пленкой глаза будут смотреть на меня. Я буду отводить от них взгляд, но буду чувствовать их даже спиной. Голову возьмет один из охотников, который до этого тихо шепнет мне: «А я бы не смог выстрелить по живому». Скажет мне такое, а голову лосиную возьмет и будет ее нести на загорбке много километров, ульется потом, но будет нести. Наверное, словами он захочет подколоть меня, вот, мол, писатель, а сам гробит природу, где, мол, твоя гуманность. Пишете одно, а делаете другое.
И правда, где наша гуманность? Ведь мы только играем в нее. Сколько я знаю людей, которые ходят на охоту, а потом пишут о защите природы и всего живого на земле, дают интервью, намекают на свое страдающее сердце. Знаю человека, который за день убил полсотни рябчиков и сделал это после того, как написал хорошую книгу, где осудил браконьерство. Говорил, что на охоте отдохнул после тяжелой работы над книгой. Зачем ему эти пятьдесят рябчиков? Голод, что ли, настиг? Необходимость прокормить семью? Других источников пищи нет? Есть, конечно. Но убил. Азарт охотника. И после этого давал интервью о своей книге в защиту всего живого на земле.
Ну что ты все о других? А сам-то, сам! Ведь никогда и не был охотником. Что же толкнет тебя самого на это? Зачем пойдешь? И он умрет, тот великан! Не просто умрет, но сначала его затравят собакой, загонят криком и улюлюканьем. А ты завершишь эту трагедию.
Зачем я убью лося? Меня будет мучить это. Мучить, видимо, потому, что жестокость не прощается ни в детстве, ни во взрослой жизни. Я буду потом видеть тот отшибленный при падении рог и большой замутненный смертной пленкой и глядящий мне в душу глаз лося.
Зачем я убью его? Убийство искусительно? Оно бездумно? В убийстве свобода совести? О чем говорил Достоевский. Почему мы убиваем природу с такой спокойной совестью? Бьем по пятьдесят рябчиков, а потом пишем взволнованную книгу о защите природы, и никакого самоосуждения. Я не верю этой взволнованности. Свобода совести здесь явственно проглядывается. А сам-то я чем лучше его? Чем?
Но все это еще впереди, после рейса. Я об этом еще ничего не знаю. И пока с чистой, как мне кажется, совестью осуждаю Дворцова. Как мы это любим! Осуждать другого. И как это легко!
И опять клич ухмана: «Работай!», грохот грузовой площадки о настил трюма, мороз, хватающий за уши и мокрые щеки; опять бегаем в белом тумане с коробами мороженой рыбы на плечах, опять крик: «Вира!», «Майна!» И ни минуты отдыха, ни секунды простоя.
Бег. Хрип. Грохот. Крик.
И так всю ночь и утро. Я уже втянулся в разгрузку и бегал, как и все. Короба, что ли, стали легче? Тренировка — великая вещь.
Разгрузились на базу так быстро, что и сами не поверили. За двенадцать часов триста шестьдесят тонн. Все знали, что время — деньги. Нас ждал луфарь. А это — план, соцобязательства, заработок.
Солнце еще только перевалило за полдень, а вернее, остановилось в сияющем зените, когда мы дали три прощальных гудка. Рефрижератор ответил нам густым низким басом, и мы ушли, провожаемые грустными женскими глазами в иллюминаторах. На этой базе рыбоконсервный цех, и в нем работают одни женщины, как и на краболовах, о которых рассказывал штурман Гена. Пока мы разгружались, свободные от вахты матросы перебрасывались шутками с прекрасной половиной человечества, звали к себе на «Катунь», а они к себе на рефрижератор, и теперь, глядя на удаляющуюся от нас базу, мы вспоминаем женщин, и настроение у нас возбужденное.
— Да-а,— неопределенно тянет штурман Гена и глядит в бинокль на белый рефрижератор, ослепительно выделяющийся на синеве океана.
— Ты не на базу гляди, ты гляди — по курсу ли идем! — возвращает его из сладких грез капитан.
Штурман Гена косит глазом на компас, потом затуманенный взгляд его скользит по моему лицу.
— По курсу,— отвечает он капитану и сам себя спрашивает: — Чего она не пошла в рейс?
— Кто? — не понимаю я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108