..
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ночью, когда Пеэтер добрался наконец до своей маленькой, как коробка, комнатки, навстречу ему раздался громкий, с присвистом храп. Чиркнув спичку и засветив стоявшую на столе лампу с колпаком, он увидел протирающего глаза Длинного Виллема. Лаэс и Йоосеп продолжали спать.
— Беспокоим мы тебя. Хотели на чердак пойти, но Мари насильно потащила сюда,— тихо пробасил Биллем.
— Какое там беспокойство! Старина Лаэс мог бы лечь на кровать, а я и на полу поспал бы,— сказал Пеэтер, снял с себя пальто и укрыл им Йоосепа: парень спал на полу в одном белье и мог продрогнуть.
— Сам платишь за комнату большие деньги, а мы и без того все твое житье-бытье перевернули...
Пеэтер настаивал, чтобы Биллем лег на кровать, но Длинный Биллем и слышать об этом не хотел.
Пеэтер завел будильник, погасил лампу и лег на кровать, но уснуть не мог. Картины далекого детства вставали перед его глазами...
...Море шумело, летнее солнце светило с ясного неба, овцы сбились на берегу, положив головы друг другу на спину и тяжело дыша от жары. Пестрые ягнята-близнецы старой белой матки блеяли тоненькими детскими голосами и назойливо тянулись к тощему вымени матери, но овца старалась уберечь от ягнят свои пустые соски. Вдруг резко зазвонил колокольчик на шее старого барана, и овцы испуганно разбежались. Сверху, с синего неба, стрелой упал черный ястреб, стал долбить по голове пестрого ягненка и вцепился в него когтями, чтобы подняться с добычей в небо. А он, пастушонок, схватил с земли камень и бросил. Он не попал, но хищник, видно, испугался больше его крика, чем пролетевшего мимо камня, и оглушенная ярочка упала из его когтей на землю. Долго разъяренный ястреб кружил над стадом, но больше не решался спуститься вниз и наконец, широко размахивая крыльями, улетел в сторону вийдумяэских лесов.
...Отец вошел в комнату. Медленно снял с головы мокрую шапку и повесил ее на вешалку, медленно, молча снял насквозь промокшее пальто, бросил его на пустой крюк для сетей и начал стягивать с ног тяжелые сапоги.
— Ну-ка, парень, помоги отцу,— сказала мать.
Он подошел. Сапоги от воды и дегтя были скользкими; правый после долгих усилий поддался, но левый ни с места — отцовские ноги распухли от долгого пути из города.
— Как прошло дело в суде?— спросила озабоченно мать.
Отец не ответил.
— Проиграл?— спросила мать.
Отец и теперь молчал, только голова его опустилась на грудь, и он провел по глазам тыльной стороной ладони.
— Я тебе наперед говорила, что не выйдет ничего из этой затеи, не нам тягаться с бароном. Баре и перед судейским столом, и за судейским столом — волк волка не сожрет,— проговорила мать и тихо заплакала.
Но отец вдруг выпрямился, уставился на мать горящими глазами и сказал:
— Если нет другого суда, то когда-нибудь я сам учиню барону суд!
С этим воспоминанием сознание Пеэтера и перешло из полудремотного состояния в мир сновидений.
...Громадного роста мужчина, ощупывая палкой дорогу, шел по береговой тропе. Словно бы слепой Каарли, но вроде и не он, Каарли ведь не так высок, чтобы доставать головой до вершин сосен. Ветер прижимал к костлявым ногам старые широченные штаны из мешковины, и, переступая с ноги на ногу, человек колыхался, как корабельная грот-мачта в шторм. Далеко, на рифах Суурекуйва, громыхал — ох как громыхал!— Хуллумятас. Море пенилось, большие сердитые волны выходили на берег Юуринина. Выше, на Соолакуйва, сидит угодивший в тумане на мель трехмачтовый норвежский парусник. Сколько там добра — кофе, сахару, белой муки, все господские, праздничные продукты! Старый хромой Михкель из Кийратси перевез на берег двух матросов и шесть мешков белой муки. Да что говорить о Михкеле! Отец на своей лодке перевез на берег шесть человек и три мешка муки. Хватит и этого, не всяк день добыча, а жевать всяк день у нас обычай! Отец сам стоит на корме шлюпа и кричит:
— Пеэтер, сынок, натяни шкот, мы теперь покажем барону и таможенникам, как Луукас пиво варил.
А он, Пеэтер, кричит ему в ответ:
— Не бойся, Спартак, твои товарищи гладиаторы стеной стоят против римских легионов!
Но почему Хуллумятас так сильно гудит?
Пеэтер проснулся. Хуллумятас все еще шумел, но теперь этот звук доносился не издалека, а с пола, из носу спящего лоонаского Лаэса. Пеэтер чиркнул спичкой. Да, мужики спали тут же, в его комнате, а часовые стрелки в ночной тьме успели продвинуться только на несколько коротких шагов.
Спичка погасла. С Расплаского шоссе сюда, в боковую улицу, вливался зеленоватый свет газового фонаря, он едва заметно просачивался и в темную комнату сквозь оконные занавески. Это был городской свет, пять лет подряд Пеэтер видел его, просыпаясь среди ночи, но в своих сновидениях он еще бродил по родным береговым тропам. Странно, как глубоко западают в человека впечатления детства, годы, проведенные в родном доме,— даже дядя Прийду, живущий почти четверть века в городе, все еще бродит во сне по Каугатома. В городе дядя женился, нажил и вырастил детей, а вот придет письмо из Каугатома: будь, мол, добр, наскреби пятьдесят целковых для корабельного пая — и он не может отказать, хоть жена и ворчит и денег в доме совсем в обрез. Притом дядя Прийду, по собственному утверждению, давно оставил мысль о воз
вращении на побережье, ест городской хлеб, дышит городским воздухом, копошится по мере сил на фабрике, отстаивая свои права и права товарищей, и не очень-то вспоминает барона Ренненкампфа, с которым брат Матис все еще меряется силами. Но он, Пеэтер, сын Матиса, правду говоря, и не думал навсегда оставаться в городе; он хотел бы стать немного на ноги, собраться с силами и разумом и тогда вернуться на берег, показать, что и он мужчина. На берегу они до сих пор пилят доски и корабельные брусья вручную, а что стоит мужчине вроде него, хорошо знающему машины, соорудить для каугатомаского товарищества какую-нибудь пилораму, работающую силой ветра! Тогда бы и корабельная работа, и постройка лодок там, на месте, пошли бы веселее. Он сам у Гранта изготовил две модели пилорамы и толком разобрался в распиловочных установках, работающих с помощью ветра и пара. Если бы сааремааское судовое товарищество осталось при прежнем уставе, уж он бы позаботился о том, чтобы при постройке нового корабля не пришлось пилить вручную ни одного бруса.
Но Лонни? Лонни не так-то легко уговорить уехать из города в деревню...
При воспоминании о Лонни все его разрозненные мысли мигом свились в тугой пестрый клубок. Он был утомлен и теперь погрузился в глубокий сон без сновидений.
Резкое металлическое дребезжание будильника было для него законом. С тех пор как Пеэтер посещал вечернюю школу, он вставал в четыре часа утра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ночью, когда Пеэтер добрался наконец до своей маленькой, как коробка, комнатки, навстречу ему раздался громкий, с присвистом храп. Чиркнув спичку и засветив стоявшую на столе лампу с колпаком, он увидел протирающего глаза Длинного Виллема. Лаэс и Йоосеп продолжали спать.
— Беспокоим мы тебя. Хотели на чердак пойти, но Мари насильно потащила сюда,— тихо пробасил Биллем.
— Какое там беспокойство! Старина Лаэс мог бы лечь на кровать, а я и на полу поспал бы,— сказал Пеэтер, снял с себя пальто и укрыл им Йоосепа: парень спал на полу в одном белье и мог продрогнуть.
— Сам платишь за комнату большие деньги, а мы и без того все твое житье-бытье перевернули...
Пеэтер настаивал, чтобы Биллем лег на кровать, но Длинный Биллем и слышать об этом не хотел.
Пеэтер завел будильник, погасил лампу и лег на кровать, но уснуть не мог. Картины далекого детства вставали перед его глазами...
...Море шумело, летнее солнце светило с ясного неба, овцы сбились на берегу, положив головы друг другу на спину и тяжело дыша от жары. Пестрые ягнята-близнецы старой белой матки блеяли тоненькими детскими голосами и назойливо тянулись к тощему вымени матери, но овца старалась уберечь от ягнят свои пустые соски. Вдруг резко зазвонил колокольчик на шее старого барана, и овцы испуганно разбежались. Сверху, с синего неба, стрелой упал черный ястреб, стал долбить по голове пестрого ягненка и вцепился в него когтями, чтобы подняться с добычей в небо. А он, пастушонок, схватил с земли камень и бросил. Он не попал, но хищник, видно, испугался больше его крика, чем пролетевшего мимо камня, и оглушенная ярочка упала из его когтей на землю. Долго разъяренный ястреб кружил над стадом, но больше не решался спуститься вниз и наконец, широко размахивая крыльями, улетел в сторону вийдумяэских лесов.
...Отец вошел в комнату. Медленно снял с головы мокрую шапку и повесил ее на вешалку, медленно, молча снял насквозь промокшее пальто, бросил его на пустой крюк для сетей и начал стягивать с ног тяжелые сапоги.
— Ну-ка, парень, помоги отцу,— сказала мать.
Он подошел. Сапоги от воды и дегтя были скользкими; правый после долгих усилий поддался, но левый ни с места — отцовские ноги распухли от долгого пути из города.
— Как прошло дело в суде?— спросила озабоченно мать.
Отец не ответил.
— Проиграл?— спросила мать.
Отец и теперь молчал, только голова его опустилась на грудь, и он провел по глазам тыльной стороной ладони.
— Я тебе наперед говорила, что не выйдет ничего из этой затеи, не нам тягаться с бароном. Баре и перед судейским столом, и за судейским столом — волк волка не сожрет,— проговорила мать и тихо заплакала.
Но отец вдруг выпрямился, уставился на мать горящими глазами и сказал:
— Если нет другого суда, то когда-нибудь я сам учиню барону суд!
С этим воспоминанием сознание Пеэтера и перешло из полудремотного состояния в мир сновидений.
...Громадного роста мужчина, ощупывая палкой дорогу, шел по береговой тропе. Словно бы слепой Каарли, но вроде и не он, Каарли ведь не так высок, чтобы доставать головой до вершин сосен. Ветер прижимал к костлявым ногам старые широченные штаны из мешковины, и, переступая с ноги на ногу, человек колыхался, как корабельная грот-мачта в шторм. Далеко, на рифах Суурекуйва, громыхал — ох как громыхал!— Хуллумятас. Море пенилось, большие сердитые волны выходили на берег Юуринина. Выше, на Соолакуйва, сидит угодивший в тумане на мель трехмачтовый норвежский парусник. Сколько там добра — кофе, сахару, белой муки, все господские, праздничные продукты! Старый хромой Михкель из Кийратси перевез на берег двух матросов и шесть мешков белой муки. Да что говорить о Михкеле! Отец на своей лодке перевез на берег шесть человек и три мешка муки. Хватит и этого, не всяк день добыча, а жевать всяк день у нас обычай! Отец сам стоит на корме шлюпа и кричит:
— Пеэтер, сынок, натяни шкот, мы теперь покажем барону и таможенникам, как Луукас пиво варил.
А он, Пеэтер, кричит ему в ответ:
— Не бойся, Спартак, твои товарищи гладиаторы стеной стоят против римских легионов!
Но почему Хуллумятас так сильно гудит?
Пеэтер проснулся. Хуллумятас все еще шумел, но теперь этот звук доносился не издалека, а с пола, из носу спящего лоонаского Лаэса. Пеэтер чиркнул спичкой. Да, мужики спали тут же, в его комнате, а часовые стрелки в ночной тьме успели продвинуться только на несколько коротких шагов.
Спичка погасла. С Расплаского шоссе сюда, в боковую улицу, вливался зеленоватый свет газового фонаря, он едва заметно просачивался и в темную комнату сквозь оконные занавески. Это был городской свет, пять лет подряд Пеэтер видел его, просыпаясь среди ночи, но в своих сновидениях он еще бродил по родным береговым тропам. Странно, как глубоко западают в человека впечатления детства, годы, проведенные в родном доме,— даже дядя Прийду, живущий почти четверть века в городе, все еще бродит во сне по Каугатома. В городе дядя женился, нажил и вырастил детей, а вот придет письмо из Каугатома: будь, мол, добр, наскреби пятьдесят целковых для корабельного пая — и он не может отказать, хоть жена и ворчит и денег в доме совсем в обрез. Притом дядя Прийду, по собственному утверждению, давно оставил мысль о воз
вращении на побережье, ест городской хлеб, дышит городским воздухом, копошится по мере сил на фабрике, отстаивая свои права и права товарищей, и не очень-то вспоминает барона Ренненкампфа, с которым брат Матис все еще меряется силами. Но он, Пеэтер, сын Матиса, правду говоря, и не думал навсегда оставаться в городе; он хотел бы стать немного на ноги, собраться с силами и разумом и тогда вернуться на берег, показать, что и он мужчина. На берегу они до сих пор пилят доски и корабельные брусья вручную, а что стоит мужчине вроде него, хорошо знающему машины, соорудить для каугатомаского товарищества какую-нибудь пилораму, работающую силой ветра! Тогда бы и корабельная работа, и постройка лодок там, на месте, пошли бы веселее. Он сам у Гранта изготовил две модели пилорамы и толком разобрался в распиловочных установках, работающих с помощью ветра и пара. Если бы сааремааское судовое товарищество осталось при прежнем уставе, уж он бы позаботился о том, чтобы при постройке нового корабля не пришлось пилить вручную ни одного бруса.
Но Лонни? Лонни не так-то легко уговорить уехать из города в деревню...
При воспоминании о Лонни все его разрозненные мысли мигом свились в тугой пестрый клубок. Он был утомлен и теперь погрузился в глубокий сон без сновидений.
Резкое металлическое дребезжание будильника было для него законом. С тех пор как Пеэтер посещал вечернюю школу, он вставал в четыре часа утра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113