Ты уже не плачешь, а тянешь одно: а-а-а, и свекровь меня дергает за плечо: «Елена, ты что — оглохла?» Я сызнова качаю тебя и опять валюсь замертво... Казалось, жить бы да радоваться, оба мы молодые, Лога был непьющий, табак тоже не курил, но свекровь была как все свекрови на свете — сынка жалела, а меня погоняла как хотела. И чуть ямку между нами не вырыла. Вместо того чтобы удержать сына от холостых гулянок, она сама толкала его из избы — чего, мол, ты за бабий подол держишься? Иди погуляй! А ему что! Приедет с пашни, лошадей выпряжет и айда к дружкам, будто и не женатый вовсе... Я терпела, терпела, а раз как-то выскочила на крыльцо и кричу: «Куда тебе черти носят?» Он осерчал, схватил палку свеко- ра и за мной. Я дёру к зимовейке, где жила бабка Арина, но заскочить к ней не успела и спряталась за столб. А он был широченный, в три обхвата, и вот мы вокруг того столба кружим, и Лога норовит ударить палкой, пока она на кусочки не поломалась, а я все увертываюсь от него. И тут он как даст со всего размаху рукой по столбу и палец вывихнул... Заорал от боли, побежал в дом и кричит матери и сестрам: «Идите, подберите эту
язву, я, кажись, убил ее!» Они все бросились к зимовейке, думая, что меня уж в живых нет, а меня смех душит... Мне же от свекрови и досталось, будто я в чем виноватая перед мужем. Пришла домой, а Лога кураж наводит: снимай, говорит, сапоги. Мы, семейские бабы, всегда мужиков разували, стягивали с них и сапоги, и ичиги, и я за своим так ходила, но тут в меня ровно бес вселился. «И не подумаю!»— отрезала я, пошла к зыбке, взяла тебя на руки. Он покричал, построжился, а я ни в какую. Сестры с него сапоги стащили, и он сразу присмирел и с той поры стал меньше погуливать. Матюгаться матюгался, но руки не подымал... Любил ли он меня? Кто его знает, может, и любил, но, по правде, нам не до любви было — работали как проклятые, с утра до ночи, а там заваливались спать. Грешили и то с оглядкой, чтоб никто не услышал, вся ж семья в избе... Какой у твоего отца ум был по молодости? Ветер в голове был да желание вырваться бы куда из дома, покуролесить на стороне. Он, конешно, видел, что со свекровью тяжко мне приходится, уговаривал даже жить отдельно, но шуточное ли дело отделиться и жить наособицу. На какие шиши?.. Бабка Арина Григорьевна, что жила в зимовейке, как-то стала Логу укорять — чего, мол, ты о жене не заботишься? Какой ты муж? Пустоболт, и только! И он в обиду не взял, понял, что бабка не зря говорит. Он же видел, что всем в семье и обновки покупали, и серьги дарили, а я ходила в ношеном и переношенном. И вот как-то Лога на мельнице, когда был большой завоз,— Аввакум Сидорович с тремя двоюродными братьями держали мельницу на паях —украл полкуля муки, продал на стороне, а деньги отдал бабке Арине. Она купила мне материала на за- пан, на юбку и стануху... Аввакум Сидорович дознался про ту кражу, пошумел, но наказывать Логу не стал. Мы же тогда все вместе робили, а своих денег не имели, все старики держали при себе... Тебя Лога любил, всегда нес тебя сам на руках, когда мы в гости к кому ходили...»
Я рос болезненным и хилым ребенком, восьмилетняя тетя Паша таскала меня, как кулек, через плечо и все норовила улизнуть и поиграть с соседскими ребятишками. А тут ей навязали нянчить меня, ведь не бросишь, не оставишь без призора, вот она и бродила то по двору, то по огороду, то по гумну и забрела как-то в сарай, где неслись куры и где сидела на яйцах парунья. Паша
зачем-то шуганула эту парунью с места, и та взлетела, закричала дурным голосом, и я так перепугался, что со мной сделался «родимчик»,— я заревел, закатился, как от удушья, упал с рук Паши. Выбежала из избы мать, хлопотавшая у печи, побелела от страха, схватила меня на руки, а я уж будто неживой. Кое-как отходили меня, но с того дня напали на меня худоба и понос. Привели знахарку, и та сказала, что такая болезнь называется «собачьей старостью» и ее нужно долго лечить. Лечили меня и заговорной водой, и травами, затем испекли огромный калач, поместили его в воротах, ведших на задний двор, между слегами, и протащили меня через этот калач, а разломанные куски его бросали наотмашь собаке. Потом парили в бане и, заведя туда черную собаку, поливали меня над ней теплой водой, чтобы собака вся стала мокрая, затем велели малолетней тете Паше идти под окно и громко, нараспев, как нищей, просить милостыньку: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй нас. Сотворите милостыньку!» И вместо куска хлеба ей протягивали через окно меня, завернутого в пеленки. Исполнили и последний наказ знахарки — повезли меня в лес, расщепили пополам молодую осинку и протянули меня сквозь узкую щель между двумя половинками так, чтобы, выбив клинышек, прищемить в ней и оставить истлевать на осинке мою рубашку... Но пошел я на поправку лишь после того, как отец настоял на том, чтобы Елену на время освободили от работы в поле, мать теперь оставалась со мной, кормила меня грудью, купала в травяных настоях, и хворь постепенно начала отступать...
Однако впереди меня ждали новые беды и несчастья, хотя, по правде говоря, я в том младенческом возрасте еще не понимал, что это за беды, тем более что дети не всегда умеют жалеть, сострадать, даже о перенесенной боли и то забывают легко. За них переживают родные и близкие, и в моей памяти лишь остались случайные отпечатки прошедших невзгод. Оторвался от меня и ушел из избы отец, но я не тосковал, да и вряд ли помнил о нем, если бы опять-таки не мать. Она то принималась тихо плакать, гладя меня по голове, то вдруг неистово ласкала меня, словно прощалась навеки. Так было и в тот день, когда мне уже перевалило за третий год и в нашу избу явился обросший густой бородой солдат в серой шинели и поведал, что отца моего вряд ли можно ожидать домой. Его, видно, убили в том
бою, о котором рассказывал солдат, когда всех подняли в атаку и они встали и побежали по низкорослой, еще не созревшей ржи. Солдат видел, как впереди него Лога взмахнул руками и упал лицом вниз. Солдат побежал дальше, а из леса стучал пулемет и косил людей вместе с рожью. Солдата миновала шальная пуля, он прыгнул в какую-то яму, и тут бой стал стихать. И солдат бросил винтовку и скрылся в лесу, потому что не хотел больше ни в кого стрелять. Почти полгода добирался до родного села. Потом приходили новые солдаты, раненые или бежавшие дезертиры, по их рассказам выходило, что они где-то видели отца, но теряли из виду, считали его то погибшим в разведке, то утонувшим. И всякий раз мать ревела в голос, ставила в часовне свечку на помин души, но по-прежнему верила, что отец вернется. Немало огорчений приносил матери и я, потому что со мной приключалось разное, порою страшноватое. Я рос непоседливым, прытким и вертким мальчишкой, до всего мне было дело, всюду я совал свой нос, сгорал от любопытства, многое хотел перенять от сверстников, не желая ни в чем отставать от них.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169
язву, я, кажись, убил ее!» Они все бросились к зимовейке, думая, что меня уж в живых нет, а меня смех душит... Мне же от свекрови и досталось, будто я в чем виноватая перед мужем. Пришла домой, а Лога кураж наводит: снимай, говорит, сапоги. Мы, семейские бабы, всегда мужиков разували, стягивали с них и сапоги, и ичиги, и я за своим так ходила, но тут в меня ровно бес вселился. «И не подумаю!»— отрезала я, пошла к зыбке, взяла тебя на руки. Он покричал, построжился, а я ни в какую. Сестры с него сапоги стащили, и он сразу присмирел и с той поры стал меньше погуливать. Матюгаться матюгался, но руки не подымал... Любил ли он меня? Кто его знает, может, и любил, но, по правде, нам не до любви было — работали как проклятые, с утра до ночи, а там заваливались спать. Грешили и то с оглядкой, чтоб никто не услышал, вся ж семья в избе... Какой у твоего отца ум был по молодости? Ветер в голове был да желание вырваться бы куда из дома, покуролесить на стороне. Он, конешно, видел, что со свекровью тяжко мне приходится, уговаривал даже жить отдельно, но шуточное ли дело отделиться и жить наособицу. На какие шиши?.. Бабка Арина Григорьевна, что жила в зимовейке, как-то стала Логу укорять — чего, мол, ты о жене не заботишься? Какой ты муж? Пустоболт, и только! И он в обиду не взял, понял, что бабка не зря говорит. Он же видел, что всем в семье и обновки покупали, и серьги дарили, а я ходила в ношеном и переношенном. И вот как-то Лога на мельнице, когда был большой завоз,— Аввакум Сидорович с тремя двоюродными братьями держали мельницу на паях —украл полкуля муки, продал на стороне, а деньги отдал бабке Арине. Она купила мне материала на за- пан, на юбку и стануху... Аввакум Сидорович дознался про ту кражу, пошумел, но наказывать Логу не стал. Мы же тогда все вместе робили, а своих денег не имели, все старики держали при себе... Тебя Лога любил, всегда нес тебя сам на руках, когда мы в гости к кому ходили...»
Я рос болезненным и хилым ребенком, восьмилетняя тетя Паша таскала меня, как кулек, через плечо и все норовила улизнуть и поиграть с соседскими ребятишками. А тут ей навязали нянчить меня, ведь не бросишь, не оставишь без призора, вот она и бродила то по двору, то по огороду, то по гумну и забрела как-то в сарай, где неслись куры и где сидела на яйцах парунья. Паша
зачем-то шуганула эту парунью с места, и та взлетела, закричала дурным голосом, и я так перепугался, что со мной сделался «родимчик»,— я заревел, закатился, как от удушья, упал с рук Паши. Выбежала из избы мать, хлопотавшая у печи, побелела от страха, схватила меня на руки, а я уж будто неживой. Кое-как отходили меня, но с того дня напали на меня худоба и понос. Привели знахарку, и та сказала, что такая болезнь называется «собачьей старостью» и ее нужно долго лечить. Лечили меня и заговорной водой, и травами, затем испекли огромный калач, поместили его в воротах, ведших на задний двор, между слегами, и протащили меня через этот калач, а разломанные куски его бросали наотмашь собаке. Потом парили в бане и, заведя туда черную собаку, поливали меня над ней теплой водой, чтобы собака вся стала мокрая, затем велели малолетней тете Паше идти под окно и громко, нараспев, как нищей, просить милостыньку: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй нас. Сотворите милостыньку!» И вместо куска хлеба ей протягивали через окно меня, завернутого в пеленки. Исполнили и последний наказ знахарки — повезли меня в лес, расщепили пополам молодую осинку и протянули меня сквозь узкую щель между двумя половинками так, чтобы, выбив клинышек, прищемить в ней и оставить истлевать на осинке мою рубашку... Но пошел я на поправку лишь после того, как отец настоял на том, чтобы Елену на время освободили от работы в поле, мать теперь оставалась со мной, кормила меня грудью, купала в травяных настоях, и хворь постепенно начала отступать...
Однако впереди меня ждали новые беды и несчастья, хотя, по правде говоря, я в том младенческом возрасте еще не понимал, что это за беды, тем более что дети не всегда умеют жалеть, сострадать, даже о перенесенной боли и то забывают легко. За них переживают родные и близкие, и в моей памяти лишь остались случайные отпечатки прошедших невзгод. Оторвался от меня и ушел из избы отец, но я не тосковал, да и вряд ли помнил о нем, если бы опять-таки не мать. Она то принималась тихо плакать, гладя меня по голове, то вдруг неистово ласкала меня, словно прощалась навеки. Так было и в тот день, когда мне уже перевалило за третий год и в нашу избу явился обросший густой бородой солдат в серой шинели и поведал, что отца моего вряд ли можно ожидать домой. Его, видно, убили в том
бою, о котором рассказывал солдат, когда всех подняли в атаку и они встали и побежали по низкорослой, еще не созревшей ржи. Солдат видел, как впереди него Лога взмахнул руками и упал лицом вниз. Солдат побежал дальше, а из леса стучал пулемет и косил людей вместе с рожью. Солдата миновала шальная пуля, он прыгнул в какую-то яму, и тут бой стал стихать. И солдат бросил винтовку и скрылся в лесу, потому что не хотел больше ни в кого стрелять. Почти полгода добирался до родного села. Потом приходили новые солдаты, раненые или бежавшие дезертиры, по их рассказам выходило, что они где-то видели отца, но теряли из виду, считали его то погибшим в разведке, то утонувшим. И всякий раз мать ревела в голос, ставила в часовне свечку на помин души, но по-прежнему верила, что отец вернется. Немало огорчений приносил матери и я, потому что со мной приключалось разное, порою страшноватое. Я рос непоседливым, прытким и вертким мальчишкой, до всего мне было дело, всюду я совал свой нос, сгорал от любопытства, многое хотел перенять от сверстников, не желая ни в чем отставать от них.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169