Сын и невестка держались незаметно и скромно, они походили на городских людей по манере поведения и по одежде — сын был в добротном темном костюме при галстуке, невестка в хорошего покроя светлом платье, с перекинутым через руку шуршащим синим плащом. Но сама Лукерья Ларионовна словно сбежала из музея старинных семейских нарядов: яркий цветистый сарафан с кружевным фартуком-запаном, расшитым по низу шелковыми разноцветными лентами, высокая, как корона, кичка, украшенная по краям мелким бисером и сизоватым птичьим перышком, и крупные янтарные мониста на шее. В мочках ее ушей покачивались стрелявшие искорками бирюзовые серьги. Что-то было в ней от моей бабушки Ульяны, какой я запомнил ее в лето двадцать девятого года: такая же дородность, то же круглое загорелое лицо с улыбчивыми ямочками на щеках и родные, неотцветающие с годами голубые глаза.
Тетя Паша носилась из кухни в горенку, возникала на пороге сеней, встречая прибывающих, рассаживая, находила каждому место, справлялась, удобно ли дорогому гостю, и, похоже, эта суета, гонявшая ее и заставлявшая все время быть на ногах, не утомляла ее, а взбадривала и молодила, и могло показаться, что сегодня нет счастливее человека на свете, чем она. Нет, она не только радовалась всем, кто пришел в ее дом, а гордилась, что очутилась в центре такого праздничного интереса, искала для каждого свое слово, выпевала его с воркующей нежностью:
— Проходи, проходи, сватьюшка!.. Милости просим!.. Ох, какая ты нынче бравенькая, Лукерья! А ребята-то, ребята! И когда успели под потолок вымахать, чем ты их поливаешь, ежели не секрет? И где это твой сын такую кралю отыскал? Чисто цветок лазоревый. Рассаживайтесь, где стоите, на шум и треск не обижайтесь, хотя в гостях, но не теряйтесь... Выбирайте, что повкуснее, а ежели похвалите угощенье, то мы и добавку достанем, чем богаты, тем и рады!
— Может, и не такая бравая,— весело отвечала Лукерья Ларионовна,— но за других сроду не пряталась, жила всегда на виду и сглазу не боялась!
В суматохе и гомоне я прозевал тот тревожный момент, когда в избе появилась тетя Мотя,— нарядная, веселая,— и увидел ее, когда она распрямилась, победным вызовом оглядывая гостей.
— Хороша ярмарка!— сказала она и рассмеялась.— Здравствуй, дорогой племянник! Здравствуй, дорогая сношенька Александра свет Ивановна! Низкий поклон всем! Прошу любить и жаловать — Матрена Абакумовна Мальцева, она же Марьина!
Она обнялась и расцеловалась с сестрой, будто и не было между ними ссоры и вражды, шумно протискивалась ко всем, жала руки, тут же знакомясь с теми, кого видела впервые, ее не смущало присутствие здешнего начальства, говорила громко, смеялась, показывая ровные белые зубы, вела себя так, точно была у себя дома. В ее манере держаться было ненужное панибратство и деланная развязность, таков уж, верно, был ее своевольный нрав и характер. В другом кругу эта настырность и размашистость кого-нибудь смутили бы, но тут были не в диковинку. В этой душевности и песенной удали ярче всего и проявлялся семейский человек. Мне показалось, что тетя с утра немного хлебнула спиртного для храбрости, но я мог и ошибиться, и тетя просто хмелела от шумного застолья, от обилия гостей, от желания обратить на себя внимание, понравиться, удивить кого-то лихой выходкой.
Так ли оно было или нет, но с ее появлением порвались последние тенета неловкости, еще вязавшие гостей, и стол забурлил, зазвенел звонкими голосами. Тетя выскочила во двор, отыскала где-то широкую доску, положила ее на две табуретки, кинула поверх тканую дорожку, чтобы гости сидели чуть посвободнее. Поплыл над столом веселый говор и смех, зазвякали ножи и вилки, все стали накладывать в тарелки закуски, тут были: и жареная утка, и золотистая яичница на черной большой сковороде, и тонко нарезанные ломтики сала, и помидоры со сметаной, и грибы, и пирог с молотой черемухой, и мед в деревянной чашке, и целая шеренга бутылок водки и вина. Пили из граненых стаканов и из маленьких рюмочек. После обязательного тоста за прибывших гостей тетя Мотя вдруг повела заблестевшими глазами, глубоко, всей грудью вздохнула.
От сильного ее голоса, казалось, звякнула посудана столе, тряским дребезгом отозвались стекла в окнах:
Отворите окно, отворите, Мне недолго осталося жить...
Не все голоса сразу влились в песню, а поначалу поддержали два подголоска, чтобы дать ей высоту, затем вступили густые, басовитые голоса мужиков, и песня набрала силу, окрепла в полете.
Еще раз на свободу пустите, Не мешайте страдать и любить...
И вдруг каким-то чудом, как жаворонок в поднебесье, вырвался голос шестидесятичетырехлетней Лукерьи Ларионовны из Новой Бряни. Он заплескался над всеми голосами, и они подчинились его незримой власти, как покоряются вожаку в птичьей стае; он был самым юным, точно в груди у пожилой женщины выводил свои проливные и звенящие рулады соловей. Лицо ее порозовело, но оставалось спокойным, почти отрешенным...
Немало я за свою жизнь слышал, как поют в русских селах. Правда, с годами народную песню потеснили частушки, но сейчас я радовался тому, что семейские держат в памяти старые песни и поют их с той же страстью и самозабвением, как и в годы моего детства, поют надрывно, во весь голос, во всю силу своего дыхания.
— Ну и голос у тебя, Лукерья,— едва песня сошла на убыль, похвалила тетя Паша.— Так высоко ведешь, и сердца у тебя хватает, и душа не отказывает, и не задыхаешься...
— Нет уж, сватья, я свое отпела,— потупясь, тихо отозвалась Лукерья Ларионовна.— Вот молодая была, запою — в другом краю села узнают мой голос... А нынче за компанию пою или в дверях, когда прижмут...
Я вдруг обратил внимание на ее сына и невестку, они сидели по правую сторону от меня, тоже вроде бы пели, но как бы с неохотой, точно исполняя обязательную повинность; лица их сковывало выражение явной скуки или безразличия. Если они и подпевали, то только ради того, чтобы не обидеть никого из старых людей. Перед зачином новой песни я подвинулся к ним.
— Мне кажется, что вам не очень нравятся старинные песни?
— А мы вообще не поем, когда собираемся!— признался сын.— Как-то не принято у нас это. Танцуем, пластинки слушаем, записи на магнитофоне...
— Да просто они не умеют петь!— неожиданно подала свой голос Лукерья Ларионовна.— У них, у молодых-то, голоса совсем белые!
— Как это «белые»?— не понял я.
— А белые они и есть белые,— Лукерья Ларионовна засмеялась, точно дивясь моей непонятливости.— Когда человек поет без души, у него как раз белый голос, потому что в нем никакого нету цвета... Душа дает ему цвет, я так понимаю...
— Ну ты, мать, скажешь!— недовольно пожал плечами сын.— Что ж мы, по-твоему, из дерева, что ли, срублены?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169
Тетя Паша носилась из кухни в горенку, возникала на пороге сеней, встречая прибывающих, рассаживая, находила каждому место, справлялась, удобно ли дорогому гостю, и, похоже, эта суета, гонявшая ее и заставлявшая все время быть на ногах, не утомляла ее, а взбадривала и молодила, и могло показаться, что сегодня нет счастливее человека на свете, чем она. Нет, она не только радовалась всем, кто пришел в ее дом, а гордилась, что очутилась в центре такого праздничного интереса, искала для каждого свое слово, выпевала его с воркующей нежностью:
— Проходи, проходи, сватьюшка!.. Милости просим!.. Ох, какая ты нынче бравенькая, Лукерья! А ребята-то, ребята! И когда успели под потолок вымахать, чем ты их поливаешь, ежели не секрет? И где это твой сын такую кралю отыскал? Чисто цветок лазоревый. Рассаживайтесь, где стоите, на шум и треск не обижайтесь, хотя в гостях, но не теряйтесь... Выбирайте, что повкуснее, а ежели похвалите угощенье, то мы и добавку достанем, чем богаты, тем и рады!
— Может, и не такая бравая,— весело отвечала Лукерья Ларионовна,— но за других сроду не пряталась, жила всегда на виду и сглазу не боялась!
В суматохе и гомоне я прозевал тот тревожный момент, когда в избе появилась тетя Мотя,— нарядная, веселая,— и увидел ее, когда она распрямилась, победным вызовом оглядывая гостей.
— Хороша ярмарка!— сказала она и рассмеялась.— Здравствуй, дорогой племянник! Здравствуй, дорогая сношенька Александра свет Ивановна! Низкий поклон всем! Прошу любить и жаловать — Матрена Абакумовна Мальцева, она же Марьина!
Она обнялась и расцеловалась с сестрой, будто и не было между ними ссоры и вражды, шумно протискивалась ко всем, жала руки, тут же знакомясь с теми, кого видела впервые, ее не смущало присутствие здешнего начальства, говорила громко, смеялась, показывая ровные белые зубы, вела себя так, точно была у себя дома. В ее манере держаться было ненужное панибратство и деланная развязность, таков уж, верно, был ее своевольный нрав и характер. В другом кругу эта настырность и размашистость кого-нибудь смутили бы, но тут были не в диковинку. В этой душевности и песенной удали ярче всего и проявлялся семейский человек. Мне показалось, что тетя с утра немного хлебнула спиртного для храбрости, но я мог и ошибиться, и тетя просто хмелела от шумного застолья, от обилия гостей, от желания обратить на себя внимание, понравиться, удивить кого-то лихой выходкой.
Так ли оно было или нет, но с ее появлением порвались последние тенета неловкости, еще вязавшие гостей, и стол забурлил, зазвенел звонкими голосами. Тетя выскочила во двор, отыскала где-то широкую доску, положила ее на две табуретки, кинула поверх тканую дорожку, чтобы гости сидели чуть посвободнее. Поплыл над столом веселый говор и смех, зазвякали ножи и вилки, все стали накладывать в тарелки закуски, тут были: и жареная утка, и золотистая яичница на черной большой сковороде, и тонко нарезанные ломтики сала, и помидоры со сметаной, и грибы, и пирог с молотой черемухой, и мед в деревянной чашке, и целая шеренга бутылок водки и вина. Пили из граненых стаканов и из маленьких рюмочек. После обязательного тоста за прибывших гостей тетя Мотя вдруг повела заблестевшими глазами, глубоко, всей грудью вздохнула.
От сильного ее голоса, казалось, звякнула посудана столе, тряским дребезгом отозвались стекла в окнах:
Отворите окно, отворите, Мне недолго осталося жить...
Не все голоса сразу влились в песню, а поначалу поддержали два подголоска, чтобы дать ей высоту, затем вступили густые, басовитые голоса мужиков, и песня набрала силу, окрепла в полете.
Еще раз на свободу пустите, Не мешайте страдать и любить...
И вдруг каким-то чудом, как жаворонок в поднебесье, вырвался голос шестидесятичетырехлетней Лукерьи Ларионовны из Новой Бряни. Он заплескался над всеми голосами, и они подчинились его незримой власти, как покоряются вожаку в птичьей стае; он был самым юным, точно в груди у пожилой женщины выводил свои проливные и звенящие рулады соловей. Лицо ее порозовело, но оставалось спокойным, почти отрешенным...
Немало я за свою жизнь слышал, как поют в русских селах. Правда, с годами народную песню потеснили частушки, но сейчас я радовался тому, что семейские держат в памяти старые песни и поют их с той же страстью и самозабвением, как и в годы моего детства, поют надрывно, во весь голос, во всю силу своего дыхания.
— Ну и голос у тебя, Лукерья,— едва песня сошла на убыль, похвалила тетя Паша.— Так высоко ведешь, и сердца у тебя хватает, и душа не отказывает, и не задыхаешься...
— Нет уж, сватья, я свое отпела,— потупясь, тихо отозвалась Лукерья Ларионовна.— Вот молодая была, запою — в другом краю села узнают мой голос... А нынче за компанию пою или в дверях, когда прижмут...
Я вдруг обратил внимание на ее сына и невестку, они сидели по правую сторону от меня, тоже вроде бы пели, но как бы с неохотой, точно исполняя обязательную повинность; лица их сковывало выражение явной скуки или безразличия. Если они и подпевали, то только ради того, чтобы не обидеть никого из старых людей. Перед зачином новой песни я подвинулся к ним.
— Мне кажется, что вам не очень нравятся старинные песни?
— А мы вообще не поем, когда собираемся!— признался сын.— Как-то не принято у нас это. Танцуем, пластинки слушаем, записи на магнитофоне...
— Да просто они не умеют петь!— неожиданно подала свой голос Лукерья Ларионовна.— У них, у молодых-то, голоса совсем белые!
— Как это «белые»?— не понял я.
— А белые они и есть белые,— Лукерья Ларионовна засмеялась, точно дивясь моей непонятливости.— Когда человек поет без души, у него как раз белый голос, потому что в нем никакого нету цвета... Душа дает ему цвет, я так понимаю...
— Ну ты, мать, скажешь!— недовольно пожал плечами сын.— Что ж мы, по-твоему, из дерева, что ли, срублены?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169