ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Прибыл специально приглашенный итальянский доктор Лацаротти. Он осмотрел государя и предложил сделать какой-то прокол, но Петр сердито покачал головой и отпустил знаменитого медика, велев уплатить за беспокойство. Рядом, за стеною спальни, переговаривались Екатерина, Меншиков и те, кто правил от его имени Россией, поэтому он с подозрением отнесся к неведомому проколу, хотя и сознавал, что проявляет постыдное малодушие, унижает себя страхом, однако и верить тем, что шептались за стеной, уже не мог.
Но когда на бедрах вздулись величиной с ладонь багровые гнойные опухоли, похожие на ожоги, он понял, что медлить нельзя: аглицкий хирург Горн сделал срочную операцию, вскрыл гнойники. Ножу Петр доверял больше, чем лекарствам и загадочным проколам, с которыми могли ввести в кровь яд. Может быть, эта вера покоилась на том, что он сам не раз держал в руках хирургический нож и был убежден в том, что любое удаление отживших, мертвых тканей безвредно, ибо оно очищает тело и пресекает гниение.
Операция искусного хирурга принесла облегчение, однако Петр все слабел и худел. Он с удивлением рассматривал свои дряблые ноги и руки, обвисшую кожу живота, но, несмотря на эти зловещие признаки, все- таки по-прежнему не верил, что конец его близок. За свою жизнь он немало повидал чужих смертей — и на поле брани, и в госпиталях, и на казнях,— но собственная кончина представлялась невероятной — неужели вот так же, как у всех, оборвется дыхание, отнимется язык, потухнет разум, начнут холодеть и деревенеть ноги, и он превратится в безгласный, отвердевший, как бревно, труп, который опустят в могилу и засыплют землей. Явь стала мешаться с бредом, и он принимался кого-то упрашивать: «Боже мой, зачем вы хороните меня? Я еще дышу, слышу голоса и узнаю по ним людей, мой разум не погас, я же все понимаю!» Он ловил настороженным слухом, как трутся веревки, на которых гроб опускают в сырую яму, как стучат по сухой крышке твердые комья земли и за земляным шорохом рождаются чьи-то вскрики, и всхлипы, и поющий голос духовного пастыря... «Нет, нет,— мечась в жару, упрашивал он.— Не засыпайте, я еще жив... Пусть жизнь продлится хотя бы год, ведь не для прихоти и кровавых расчетов я жил. Мне нужен совсем малый срок, чтобы довести все как замыслил...»
Просветы в сознании становились реже, мысль была текуча, неуловима, он почти не выбирался из вязкого полубреда-полусна; истинная граница между ними стиралась, пропадала вовсе, и часто, когда рассасывалась боль, он не ведал, где пребывает и что с ним. Но когда являлся кто-то из тех, кому он перестал верить, он отворачивался к стене или взмахом руки отгонял прочь... Но вдруг его навестили те, кому он порадовался, с кем стало легко и отрадно. Раза два приходила мать, Наталья Кирилловна, стояла, опершись на спинку кровати, и глядела на него жалостливо и участливо, выговаривая справедливые материнские упреки: «Вот видишь, не послушал меня и заболел,— шелестел ее ласковый голос.— Ну пошто ты такой непослухмяный? Пошто ты все время рвешься к воде? На кой ляд она тебе?» Он виновато улыбался в ответ, ему была мила ее заботливая и бескорыстная воркотня. Так, не коснувшись ни руки, ни лба его, не поцеловав, она удалялась — кто-то мешал им подольше побыть наедине. Сейчас он любил ее, пожалуй, сильнее и преданнее; прежде она не давала ему и шагу ступить без наставлений и советов, докучала, когда он отлучался из дому испытывать корабль на озере или желая увидеть настоящее море, куда сильно тянулась его душа. «Но ведь мать мертва»,— прояснялось вдруг на миг сознание, и он вспоминал, что, когда ее не стало, он испытал нечто вроде облегчения — ему тогда хотелось властвовать одному, без чьих-либо подсказок. А будь мать все годы рядом, он, может, не наделал бы роковых ошибок, не оступался в грязь, обходил разгульную жизнь и чаще измерял бы свои поступки с пользой отечеству.
Возвращаясь к яви, он ловил себя на мучительном желании, оно возникало как тоска души — ему страстно хотелось увидеть живым казненного сына, чтобы еще раз поговорить с ним, спросить о том, что не давало покоя уже долгие годы. Нет, не раскаяние мучило его, а, скорее, мысль о зыбкости своей правоты, скребущая, как мышь в ночи, надоедно и неотступно. Ведь все тогда было сказано, обнажено до исповедальной наготы, и все-таки нечистый толкнул его на злосчастную встречу с сыном, когда тому уже вынесли смертный приговор.
До сих пор он явственно видел подробности встречи с сыном, помнил каждое сказанное слово. В низкой сводчатой комнате, похожей на келью, Алексей сидел на железной кровати, затянутой серым солдатским сукном, сгорбясь, опустив в ладони лицо, точно плакал. Заслышав шаги, он судорожно дернулся, откинулся к стене. Лицо его столь изменилось, что можно было подумать, что перед ним не сын, а чужой человек, случайный бродяга. Щеки ввалились, обострились скулы, пряди длинных волос казались мокрыми. На правой щеке багровел след запекшейся крови, а левая была крыта мертвой костяной белизной и как бы уже не живая.
— Ты?— хрипло выдавил Алексей, разжимая кровянистую корку распухших губ.— Разве уже пора?
Он попытался встать, но сил не хватило, и он снова привалился к серой стене, не сводя с отца глаз, скованных каким-то потусторонним спокойствием.
Петр постоял окаменело, не ведая, что сказать, жалея, что покорился своему бездумному порыву,— любые слова были уже пусты и никчемны, как шелуха.
— Хочу проститься с тобой,— наконец нашелся он и тут же подумал, что сказал не то, ведь сыну предстоит не дальняя дорога в неизвестные края, а казнь.
Алексей молчал, глаза его тускло стекленели, дыхание с шипением прорывалось из полураскрытых, обметанных язвами губ. /
— Может, ты напоследок все же исповедуешься передо мной начистоту?— обретая потерянную уверенность, спросил Петр, чувствуя себя в эту минуту не отцом, а государем и патриархом.
— Не достоин ты быть духовником,— с неожиданной силой резко ответил Алексей.— Ты ранее подослал ко мне духовного пастыря, чтобы потом выведать все у него, как у шпиона. Никто на Руси не решался на глумление, ты презрел тайну исповеди... В гордыне вознес себя выше Бога!.. Да и как назвать изменой слова, что я сболтнул в хмельном беспамятстве подлой девке Ефросинье, будто желаю твоей смерти...
— Бог мне судья, а не ты!— вспылил Петр, но тут же охладил себя.
В лице сына появилась живость, словно в душе его проросла надежда, что приход отца не случаен, что он
явился объявить о прощении и помиловании, однако изменить самому себе он уже не мог.
— Твои грехи и мои — несоизмеримы... Даже смерть не поравняет нас!
— Твою правоту и мою нельзя мерить одним аршином,— сгибаясь, чтобы лучше видеть лицо Алексея, сказал Петр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169