«Напиши и объяви указ,— окрепшим голосом приказал Петр.—Освободить от каторги всех преступников, опричь смертоубийц и тех, кто судим за разбой... Простить тех дворян, что не явились к смотру в назначенные сроки...» Отпустив Толстого, он позвал духовного пастыря, исповедался, причастился, поел жидкую кашицу, принесенную денщиком, пожевал куриную ножку, принял все предписанные лекарства и обессилел... Не прошло и получаса, как боль снова начала рвать внутренности, и он закричал. И сразу зазвучали вокруг чужие голоса, замельтешили перед глазами разноцветные лохмотья, потом они стали стушевываться, и, вынырнув из мрака забытья, он закусил угол подушки, сжался в комок. Боли, вгрызаясь все глубже, палили огнем, и случались мгновения, когда он замирал, переставал дышать, ожидая момент расставания с жизнью: что-то натянется внутри до предела, лопнет, и он окажется за неведомой гранью, где останется жить только один его дух. Краешком сознания он понимал, что боли говорят о его силе, о том, что он пребывает в смертельной схватке с небытием, и радовался боли потому, что она возвращала к жизни, к смутной надежде на то, что мысль и дыхание еще спасут его.
Боль пошла на убыль,— доктор пустил кровь, сделал какой-то прокол, даже не спрашивая его согласия.
«А почему я не прочитал слова Иова Алексею, когда его странствующая душа витала в моем сне?— укорил он себя.— Ведь не зря сын посетил меня, утверждал свою правоту, простил мне мои прегрешения? Да, да, то был знак Господен, а я прогнал его, озаренного всепрощением и желанием облегчить мои муки... Чего же взыскует моя душа? А может, и сына тронул бы вопль Иова, когда на его жалобы отвечал Виллад Савзияниьл «Да, свет у беззаконного потухнет, и не останется искры от огня его... Померкнет свет в шатре его, и светильник его угаснет над ним... Сократятся шаги могущества его и низложит его собственный замысел... Снизу подсохнут корни его, и сверху увянут ветви его. Память о нем исчезнет с лица земли, и имени его не будет на площади. Изгонят его из света во тьму и сотрут его с лица земли. Ни сына его, ни внука не будет в народе его и никого не останется в жилищах его. О дне его ужаснутся потомки, и современники будут объяты трепетом. Таковы жилища беззаконного и таково место того, кто не знает Бога...»
Слова эти, пришедшие на память, шевельнули влажные волосы на его голове, он начал легко дышать, и его вдруг посетила удивительная ясность мысли. Боль оборвалась, точно побежденная болезнь покорно отошла. Поманив пальцем денщика, Петр велел принести аспидную доску и грифель...
Но раньше чем денщик успел заложить ему за спину подушку, подтянуть непослушные ноги и устроить на полусогнутых коленях аспидную доску, спальня наполнилась вельможами и царедворцами. Ему захотелось прогнать всех вон, но они робко окружили кровать, боясь подойти ближе, следили за каждым его жестом, и он решил — пусть все будут свидетелями, пусть глядят, как он станет вершить судьбу государства и судьбу каждого из них. За спину старого Апраксина стыдливо прятался князь Меншиков, страшась попасть на глаза государю, рядом стояли канцлер Головкин, Долгорукий, кабинет-секретарь. Одна лишь Екатерина пряталась в тень и томилась в углу. Зачем-то затесался в эту шайку и граф Толстой. Неужто пошел на сговор с ними и слезы его давеча были лицемерны и притворны?
Пока Петр прилаживался, зажав скрюченными пальцами грифель, стояла тишина, казалось, в спальне притаился и только сипло дышит огромный зверь.
От того ли, что Петр торопился, от того ли, что схватила судорога, но рука его предательски тряслась, и грифель стучал о доску, как дятел в пустотелое дерево. Но Петр совладал с рукой, унял дрожь и, прищурясь, вывел размашистым почерком первые слова: «Отдайте все...» И тут словно кто-то сильно толкнул его в плечо и он чуть не выпустил грифель из цепких пальцев: рука больше ему не повиновалась. Однако он не подал и вида, что рука повисла, как плеть, и, облизав пересохшие губы, внятно приказал:
— Позовите Анну...
Дочь вынырнула из-под чужого плеча, растрепанная и заплаканная, посмотрела на него с мольбой и испугом, студенисто дрожавшие на глазах слезы перелились через веки и оставили на щеках две мокрые полоски.
— Возьми грифель и продолжай то, что я начал,— тихо прошептал он.— Где твой герцог?
— Тут он, батюшка...
— Ну ладно, вытри слезы и пиши...
Он видел глаза царедворцев, сгрудившихся около кровати, стывший в них ужас, и тот ужас был ему по душе.
«Они боятся меня, пока я жив,— с явным злорадством подумал он.— Но будут бояться и мертвого... Не ведаю, станут ли оплакивать меня холопы и смерды, но этим поскорее бы зарыть меня и перестать трепетать от страха...»
Он увидел склоненную над доской дочь, вобрал в себя воздух, чтобы диктовать свою волю, но язык не шевельнулся, лежал во рту, как обрубок. Петр издавал невнятное мычание, на лбу его проступил обильный пот, и он понял, что его поразила вечная немота: ему не подчинялись больше ни руки, ни ноги, он лишь различал знакомые холеные рожи и напудренные парики, слышал одышечное, астматическое дыхание этих обреченных стариков, теснившихся вокруг. Палкой бы их, как собак, палкой!..
Прогнать их Петр мог только взглядом, и, дернув головой, он повел по сторонам злыми от бешенства глазами, и вельможи стали пятиться от постели. Стоило поймать чей-то смятенный взгляд, как человек исчезал, словно проваливался. Скоро спальня опустела, и он окунулся в блаженную тишину и покой.
Но то длилось недолго — словно назло ему, кто-то распахнул оконную «раму, и в спальню хлынул студеный
ветер, холодя ноги и все тело, клоня на сторону все свечи в шандалах и гася их одну за другой. Он встревожился настолько, что быстро поднялся, пытаясь спасти хотя бы единственный огонек, чтобы не очутиться в кромешной тьме. Зажатая в ладонях свеча трепетала бледным тающим пламенем. Прикрывая ладонью крохотный огарок, он стремительно зашагал по пустым и гулким залам и коридорам дворца в надежде кого-то встретить и отдать приказание, но на пути никто не попадался, будто дворец вымер. За последней, сорванной ударом сапога дверью открылась черная, бушующая от ветра ночь... Свеча в его руке сникла и погасла, но, к счастью, он оказался близко у морского причала, где покачивался под парусами корабль... В черной дыре неба гудели ванты, хлопала парусина, палубу окатывали волны, и она масленисто блестела. По палубе катались не принайтовленные бочки, стукались друг о друга и отлетали к бортам. С трудом он добрался до рулевого колеса и рассердился, никого рядом не обнаружив, даже вахтенного матроса. Сквозь свист ветра и нарастающий гул моря он уловил человеческие голоса, женский смех, звуки скрипок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169
Боль пошла на убыль,— доктор пустил кровь, сделал какой-то прокол, даже не спрашивая его согласия.
«А почему я не прочитал слова Иова Алексею, когда его странствующая душа витала в моем сне?— укорил он себя.— Ведь не зря сын посетил меня, утверждал свою правоту, простил мне мои прегрешения? Да, да, то был знак Господен, а я прогнал его, озаренного всепрощением и желанием облегчить мои муки... Чего же взыскует моя душа? А может, и сына тронул бы вопль Иова, когда на его жалобы отвечал Виллад Савзияниьл «Да, свет у беззаконного потухнет, и не останется искры от огня его... Померкнет свет в шатре его, и светильник его угаснет над ним... Сократятся шаги могущества его и низложит его собственный замысел... Снизу подсохнут корни его, и сверху увянут ветви его. Память о нем исчезнет с лица земли, и имени его не будет на площади. Изгонят его из света во тьму и сотрут его с лица земли. Ни сына его, ни внука не будет в народе его и никого не останется в жилищах его. О дне его ужаснутся потомки, и современники будут объяты трепетом. Таковы жилища беззаконного и таково место того, кто не знает Бога...»
Слова эти, пришедшие на память, шевельнули влажные волосы на его голове, он начал легко дышать, и его вдруг посетила удивительная ясность мысли. Боль оборвалась, точно побежденная болезнь покорно отошла. Поманив пальцем денщика, Петр велел принести аспидную доску и грифель...
Но раньше чем денщик успел заложить ему за спину подушку, подтянуть непослушные ноги и устроить на полусогнутых коленях аспидную доску, спальня наполнилась вельможами и царедворцами. Ему захотелось прогнать всех вон, но они робко окружили кровать, боясь подойти ближе, следили за каждым его жестом, и он решил — пусть все будут свидетелями, пусть глядят, как он станет вершить судьбу государства и судьбу каждого из них. За спину старого Апраксина стыдливо прятался князь Меншиков, страшась попасть на глаза государю, рядом стояли канцлер Головкин, Долгорукий, кабинет-секретарь. Одна лишь Екатерина пряталась в тень и томилась в углу. Зачем-то затесался в эту шайку и граф Толстой. Неужто пошел на сговор с ними и слезы его давеча были лицемерны и притворны?
Пока Петр прилаживался, зажав скрюченными пальцами грифель, стояла тишина, казалось, в спальне притаился и только сипло дышит огромный зверь.
От того ли, что Петр торопился, от того ли, что схватила судорога, но рука его предательски тряслась, и грифель стучал о доску, как дятел в пустотелое дерево. Но Петр совладал с рукой, унял дрожь и, прищурясь, вывел размашистым почерком первые слова: «Отдайте все...» И тут словно кто-то сильно толкнул его в плечо и он чуть не выпустил грифель из цепких пальцев: рука больше ему не повиновалась. Однако он не подал и вида, что рука повисла, как плеть, и, облизав пересохшие губы, внятно приказал:
— Позовите Анну...
Дочь вынырнула из-под чужого плеча, растрепанная и заплаканная, посмотрела на него с мольбой и испугом, студенисто дрожавшие на глазах слезы перелились через веки и оставили на щеках две мокрые полоски.
— Возьми грифель и продолжай то, что я начал,— тихо прошептал он.— Где твой герцог?
— Тут он, батюшка...
— Ну ладно, вытри слезы и пиши...
Он видел глаза царедворцев, сгрудившихся около кровати, стывший в них ужас, и тот ужас был ему по душе.
«Они боятся меня, пока я жив,— с явным злорадством подумал он.— Но будут бояться и мертвого... Не ведаю, станут ли оплакивать меня холопы и смерды, но этим поскорее бы зарыть меня и перестать трепетать от страха...»
Он увидел склоненную над доской дочь, вобрал в себя воздух, чтобы диктовать свою волю, но язык не шевельнулся, лежал во рту, как обрубок. Петр издавал невнятное мычание, на лбу его проступил обильный пот, и он понял, что его поразила вечная немота: ему не подчинялись больше ни руки, ни ноги, он лишь различал знакомые холеные рожи и напудренные парики, слышал одышечное, астматическое дыхание этих обреченных стариков, теснившихся вокруг. Палкой бы их, как собак, палкой!..
Прогнать их Петр мог только взглядом, и, дернув головой, он повел по сторонам злыми от бешенства глазами, и вельможи стали пятиться от постели. Стоило поймать чей-то смятенный взгляд, как человек исчезал, словно проваливался. Скоро спальня опустела, и он окунулся в блаженную тишину и покой.
Но то длилось недолго — словно назло ему, кто-то распахнул оконную «раму, и в спальню хлынул студеный
ветер, холодя ноги и все тело, клоня на сторону все свечи в шандалах и гася их одну за другой. Он встревожился настолько, что быстро поднялся, пытаясь спасти хотя бы единственный огонек, чтобы не очутиться в кромешной тьме. Зажатая в ладонях свеча трепетала бледным тающим пламенем. Прикрывая ладонью крохотный огарок, он стремительно зашагал по пустым и гулким залам и коридорам дворца в надежде кого-то встретить и отдать приказание, но на пути никто не попадался, будто дворец вымер. За последней, сорванной ударом сапога дверью открылась черная, бушующая от ветра ночь... Свеча в его руке сникла и погасла, но, к счастью, он оказался близко у морского причала, где покачивался под парусами корабль... В черной дыре неба гудели ванты, хлопала парусина, палубу окатывали волны, и она масленисто блестела. По палубе катались не принайтовленные бочки, стукались друг о друга и отлетали к бортам. С трудом он добрался до рулевого колеса и рассердился, никого рядом не обнаружив, даже вахтенного матроса. Сквозь свист ветра и нарастающий гул моря он уловил человеческие голоса, женский смех, звуки скрипок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169