» И Иван понял, что он обречен, выказав при этом удивительное мужество — молча простился с сестрой, сделал низкий поклон всем и вышел на крыльцо, держа перед собой икону. Икону тут же вырвали у него и, сбив с ног, поволокли в Константиновский застенок в надежде, что он на пытке сознается в винах и назовет сообщников. Его жгли, хлестали, но Иван не проронил на дыбе ни единого слова. Стрельцы волоком протащили его на Красную площадь и рассекли на мелкие части...
Лешуков жил эти дни точно в затмении разума, однако во дворец не лез, выказывая лишь показную злобу, подзуживая на месть других, а когда проливалась кровь, убирался в тень, чтобы не брызнула на него даже капля. Он старался крутиться около стрельцов, чтобы не заподозрили его в потачке или трусости, угождал другим, бегал за вином, нес караулы за охочих до смертного зрелища. Когда стрельцы хлестали вино ковшами, он и тут хитрил, наливая и не напиваясь, чтобы сохранить трезвую голову... Как-то само собой его прибило к полку Цыклера, и случай тот оказался удачливым. Цыклер чаще других полковников наведывался в полк, не давал в обиду своих стрельцов, им перепадали денежные и питейные дары от Софьи, да и сам полковник, судя по всему, не терял головы, был расчетлив и тверд. Давая волю стрельцам, он умудрялся как-то держать их в руках, и они без куража исполняли его приказания.
Однажды Лешуков попался ему на глаза, и Цыклер, остановив на нем пытливый взгляд, поинтересовался, кто он таков. Лешуков отвечал без утайки — ездил по государеву приказу в Пустозерск, исполнил, что было велено, а теперь пристал к его полку, чтобы не быть овечкой, отбившейся от стада. Цыклер сказал, что пусть остается в полку, а если понадобится для доброго дела, он непременно вспомнит о нем и позовет, и добавил с усмешкой: «В крови-то не сильно марайся, а то потом бывает трудно ее отмыть». После той встречи Лешуков еще пуще осторожничал, не выпячивался, когда сажали на трон обоих царевичей — старшего, нембщного, почти больного, Ивана и шустрого остроглазого Петра; первому корона наползала на лоб, и он даже не поправлял ее, а второй держался не по-детски серьезно, оглядывая всех, кто приближался, чтобы приложиться к его руке. Руку протягивал играючи, был непоседлив и ерзал на троне. Успенский собор, где по обычаю короновали всех московских царей, был озарен тысячами свечей, гудел торжественно и празднично. Лешуков и здесь прятался в задних рядах. А когда его пожелали выставить выборным от полка, чтобы идти во дворец просить Ивана первым, он отказался от такой чести — пусть-де идет, кто постарше будет, подостой- нее. Даже в день, когда ставили регентшей Софью и, казалось, нечего было опасаться, потому что царевна становилась полновластной правительницей, Лешуков счел за благо остаться в тени. Как и всякий стрелец, он получил десять рублей, гулял во дворце со своим полком, был и на Красной площади, когда в знак победы стрельцов над ненавистниками царского рода, в оправдание невинно пролитой ими крови поставили столб, решив утвердить заслуги стрельцов навечно.
Похмелье наступило раньше, чем ожидал Лешуков. Царевна Софья, вырвавшись из душного, похожего на монастырь, царского терема, где все царевны жили в вечном заточении, теперь, захватив с помощью стрельцов власть, могла править, как хотела,— по полной своей воле, любить, повелевать казнить и миловать.
Когда развеялся дым пожарищ, когда были захоронены порубленные в омуте бояре, отмыта кровь на площадях и в застенках, совестливые старообрядцы из стрельцов почувствовали себя обманутыми — кровушки пролили немало, народишку извели предостаточно, а жизнь как текла, так и течет по-прежнему. На их призыв о старой вере никто не отозвался, стрелецкая власть стала шаткой и призрачной, несмотря на вкопанный столб, а все слова челобитной, все жалобы развеяны, пущены на ветер...
И вот снова начали вспыхивать и разгораться угольки злобы, люди вспоминали про недавнюю казнь Аввакума и его соузников в Пустозерске, молились за святую боярыню Морозову, за всех, замученных в земляных ямах, сожженных в срубах. Столица опять замутилась глухим ропотом, народишко в нее валил со всех сторон — из волоколамских пустынь, и с Керженца, и с Поморья — нищие облепляли паперти, точно Москве грозил голод и мор, люди собирались по посадским подворьям, потайно и открыто, и многих опаляло бесстрашие и желание идти на любые жертвы во имя святой веры.
Выборные стрельцы, посадские ревнители и приставшие невесть откуда неистовые старцы, собравшись кучно, поначалу пробились к Хованскому. Москва полнилась слухом, что отважный князь, помогавший Софье утвердиться, тожё клонился к старой вере, был предан дедовским обычаям. Хованский принял их милостиво и повел к патриарху. Духовный владыка вышел к челобитчикам в крестовую палату, усталый и бледный, будто припорошенный мукой, держался кротко, безбоязненно. Выборные подошли под его благословение, а посадские и старцы остались стоять на месте... «Зачем, братия, пришли к нашему смирению?— тихо спросил Иоаким и чуть наклонил голову с розово просвечивающей лысиной.— И чего от нас требуете?» За всех ответил Хованский: «Пришли, государь, к твоему благословению разных чинов люди побить челом об исправлении православной веры, чтобы служба была в соборной церкви по старым книгам...» «Я пастырь, а не наемник,— ответствовал с независимым достоинством патриарх.— Дверьми вошел, а не через ограду, не сам на себя такую тяготу восхитил или накупился на апостольский престол, избран повелением великого государя и всего освященного собора благословением. Хотя я недостоин, но пастырь, и потому вы должны повиноваться мне. Вместо того вы нам прекословны и непослушники являетесь; вы порицаете нашу веру, Никона патриарха называете еретиком, а он еретиком не был. Если извержен, то за свое бесчиние, никакого повреждения в вере он у нас не сделал; исправления, какие сделаны в книгах, и троеперстный крест введен по утверждению вселенских патриархов, не сами мы это завели от себя, но от божественных писаний исправили»...
Наступило замешательство, частые покашливания, сердитое сопение, никто не решался возразить патриарху, пока степенно не выступил вперед Павел Даниловец, бородатый посадский ревнитель. «Правду говоришь, святейший владыко, что вы на себе Христов образ носите,— отвесив низкий поклон, учтиво проговорил он.— Но Христос сказал: «Научитеся от меня, яко кроток есмь и смирен сердцем», а не срубами, не огнем и мечом грозил; велено повиноваться наставникам, но не велено слушать и ангела, если не то возвещает. Что за ересь и хула двумя перстами креститься? За что тут жечь и пытать?..» Патриарх помолчал — от такого упрека не отмахнешься ни пустословием, ни окриком, а тем паче ложью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169
Лешуков жил эти дни точно в затмении разума, однако во дворец не лез, выказывая лишь показную злобу, подзуживая на месть других, а когда проливалась кровь, убирался в тень, чтобы не брызнула на него даже капля. Он старался крутиться около стрельцов, чтобы не заподозрили его в потачке или трусости, угождал другим, бегал за вином, нес караулы за охочих до смертного зрелища. Когда стрельцы хлестали вино ковшами, он и тут хитрил, наливая и не напиваясь, чтобы сохранить трезвую голову... Как-то само собой его прибило к полку Цыклера, и случай тот оказался удачливым. Цыклер чаще других полковников наведывался в полк, не давал в обиду своих стрельцов, им перепадали денежные и питейные дары от Софьи, да и сам полковник, судя по всему, не терял головы, был расчетлив и тверд. Давая волю стрельцам, он умудрялся как-то держать их в руках, и они без куража исполняли его приказания.
Однажды Лешуков попался ему на глаза, и Цыклер, остановив на нем пытливый взгляд, поинтересовался, кто он таков. Лешуков отвечал без утайки — ездил по государеву приказу в Пустозерск, исполнил, что было велено, а теперь пристал к его полку, чтобы не быть овечкой, отбившейся от стада. Цыклер сказал, что пусть остается в полку, а если понадобится для доброго дела, он непременно вспомнит о нем и позовет, и добавил с усмешкой: «В крови-то не сильно марайся, а то потом бывает трудно ее отмыть». После той встречи Лешуков еще пуще осторожничал, не выпячивался, когда сажали на трон обоих царевичей — старшего, нембщного, почти больного, Ивана и шустрого остроглазого Петра; первому корона наползала на лоб, и он даже не поправлял ее, а второй держался не по-детски серьезно, оглядывая всех, кто приближался, чтобы приложиться к его руке. Руку протягивал играючи, был непоседлив и ерзал на троне. Успенский собор, где по обычаю короновали всех московских царей, был озарен тысячами свечей, гудел торжественно и празднично. Лешуков и здесь прятался в задних рядах. А когда его пожелали выставить выборным от полка, чтобы идти во дворец просить Ивана первым, он отказался от такой чести — пусть-де идет, кто постарше будет, подостой- нее. Даже в день, когда ставили регентшей Софью и, казалось, нечего было опасаться, потому что царевна становилась полновластной правительницей, Лешуков счел за благо остаться в тени. Как и всякий стрелец, он получил десять рублей, гулял во дворце со своим полком, был и на Красной площади, когда в знак победы стрельцов над ненавистниками царского рода, в оправдание невинно пролитой ими крови поставили столб, решив утвердить заслуги стрельцов навечно.
Похмелье наступило раньше, чем ожидал Лешуков. Царевна Софья, вырвавшись из душного, похожего на монастырь, царского терема, где все царевны жили в вечном заточении, теперь, захватив с помощью стрельцов власть, могла править, как хотела,— по полной своей воле, любить, повелевать казнить и миловать.
Когда развеялся дым пожарищ, когда были захоронены порубленные в омуте бояре, отмыта кровь на площадях и в застенках, совестливые старообрядцы из стрельцов почувствовали себя обманутыми — кровушки пролили немало, народишку извели предостаточно, а жизнь как текла, так и течет по-прежнему. На их призыв о старой вере никто не отозвался, стрелецкая власть стала шаткой и призрачной, несмотря на вкопанный столб, а все слова челобитной, все жалобы развеяны, пущены на ветер...
И вот снова начали вспыхивать и разгораться угольки злобы, люди вспоминали про недавнюю казнь Аввакума и его соузников в Пустозерске, молились за святую боярыню Морозову, за всех, замученных в земляных ямах, сожженных в срубах. Столица опять замутилась глухим ропотом, народишко в нее валил со всех сторон — из волоколамских пустынь, и с Керженца, и с Поморья — нищие облепляли паперти, точно Москве грозил голод и мор, люди собирались по посадским подворьям, потайно и открыто, и многих опаляло бесстрашие и желание идти на любые жертвы во имя святой веры.
Выборные стрельцы, посадские ревнители и приставшие невесть откуда неистовые старцы, собравшись кучно, поначалу пробились к Хованскому. Москва полнилась слухом, что отважный князь, помогавший Софье утвердиться, тожё клонился к старой вере, был предан дедовским обычаям. Хованский принял их милостиво и повел к патриарху. Духовный владыка вышел к челобитчикам в крестовую палату, усталый и бледный, будто припорошенный мукой, держался кротко, безбоязненно. Выборные подошли под его благословение, а посадские и старцы остались стоять на месте... «Зачем, братия, пришли к нашему смирению?— тихо спросил Иоаким и чуть наклонил голову с розово просвечивающей лысиной.— И чего от нас требуете?» За всех ответил Хованский: «Пришли, государь, к твоему благословению разных чинов люди побить челом об исправлении православной веры, чтобы служба была в соборной церкви по старым книгам...» «Я пастырь, а не наемник,— ответствовал с независимым достоинством патриарх.— Дверьми вошел, а не через ограду, не сам на себя такую тяготу восхитил или накупился на апостольский престол, избран повелением великого государя и всего освященного собора благословением. Хотя я недостоин, но пастырь, и потому вы должны повиноваться мне. Вместо того вы нам прекословны и непослушники являетесь; вы порицаете нашу веру, Никона патриарха называете еретиком, а он еретиком не был. Если извержен, то за свое бесчиние, никакого повреждения в вере он у нас не сделал; исправления, какие сделаны в книгах, и троеперстный крест введен по утверждению вселенских патриархов, не сами мы это завели от себя, но от божественных писаний исправили»...
Наступило замешательство, частые покашливания, сердитое сопение, никто не решался возразить патриарху, пока степенно не выступил вперед Павел Даниловец, бородатый посадский ревнитель. «Правду говоришь, святейший владыко, что вы на себе Христов образ носите,— отвесив низкий поклон, учтиво проговорил он.— Но Христос сказал: «Научитеся от меня, яко кроток есмь и смирен сердцем», а не срубами, не огнем и мечом грозил; велено повиноваться наставникам, но не велено слушать и ангела, если не то возвещает. Что за ересь и хула двумя перстами креститься? За что тут жечь и пытать?..» Патриарх помолчал — от такого упрека не отмахнешься ни пустословием, ни окриком, а тем паче ложью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169