..
После того как сняли колокол, люди совсем было отшатнулись от уполномоченного, реже приходили на собрания, и пришлось разбить все село на «десяти-дворки», небольшие группы по десять дворов, в которых вели агитацию коммунисты и беспартийные. На одну такую десятидворку почти каждый вечер отправлялся и мой отчим, человек смирный, привыкший подчиняться любому начальству. Он возвращался почти перед рассветом, пепельно-серый от. усталости, забывался коротким сном, после чего шел в школу, где вел четвертый класс. Я не знал, в чем он убеждал людей на этих ночных бдениях, но однажды я нечаянно подслушал его
разговор с матерью, когда он, точно извиняясь перед кем-то, тихо жаловался ей:
— Понимаешь, Леля... Не мое это дело толковать крестьянам о том, о чем я сам имею смутное представление... Вот когда я вхожу в класс, беру в руки мел и что-то объясняю ребятам, я хорошо знаю предмет, а на этих десятидворках я уговариваю людей вступить в колхоз, а что это будет за хозяйство, и понятия не имею... В основном я повторяю им то, что сам выучил из брошюр и книг, и оттого на душе становится так муторно. И мужики, я это тоже чувствую, понимают, что я знаю обо всем понаслышке, и все-таки терпеливо слушают, не желая вроде обидеть меня, мало о чем спрашивают и потом расходятся по домам... В колхозе, может быть, на самом деле им будет лучше, но кто за это может поручиться? Как разные по своим характерам и навыкам люди смогут вместе трудиться? По каким нормам получать за свой труд? Я как будто и не лгу им, и все же душа у меня не на месте...
От признаний отчима мне стало не по себе, он показался мне малодушным и трусливым и в чем-то неверным человеком. Если он говорил людям о том, в чем сам был не уверен, значит, он не верил в будущее Никольского, предавал уполномоченного, который, призывая людей к лучшей жизни, может быть, каждую ночь рисковал своей жизнью, вызывая открытую ненависть многих. «Если тебе не по душе дело, которое он доверил тебе,— мысленно укорял я отчима,— то пойди к нему и честно скажи, что тебе легче чертить на доске буквы и цифры, чем обещать людям светлую жизнь!»
Через несколько дней я простил отчиму его неверность, потому что он неожиданно проявил мужество и спас уполномоченного. В ту ночь уполномоченный снова выступал в Народном доме, призывал и грозил, но слова его падали как камни в застоявшийся, тронутый ряской пруд, рождая лишь редкие всплески или нежданно крутую волну протеста. А когда он насмешливо бросил какие-то оскорбительные слова о старообрядческой вере, зал взорвался гневными голосами, кто-то запустил обломком кирпича в висевшую под потолком в сизом табачном облаке керосиновую лампу, разбил ее вдребезги, в хлынувшей кромешной тьме началась давка, кто-то бросился к сцене, чтобы расправиться с уполномоченным, но он был человеком ловким и сильным — кинулся за кулисы, вышиб сапогом оконную раму и одним рывком очутился на улице. Он долго плутал по переулкам, сбивая со следа своих преследователей, пока не добрался до школы и не забарабанил в наше окно. Отчим тут же впустил его, погасил огонь, а мать задернула темные занавески... В дверь застучали, отчим отозвался не сразу, медленно, точно его подняли с постели. Выбрел в сени, бросил полусонным голосом: «Кто тут?» Хриплый голос зло спросил — не у нас ли уполномоченный, на что отчим сердито ответил, что они зря, как бандиты, бегают по ночам и будят людей. Мужики потоптались немного и ушли, может быть и не очень поверив отчиму, но и не решившись ломать среди ночи дверь в квартиру человека, который учит их детей. Уполномоченный отсиживался у нас трое суток, а потом ночью тихо скрылся. Скоро по селу поползли слухи, что его исключили из партии, обвинили в каком-то «уклоне», называя не то «левым загибщиком», не то «троцкистом». Ему поставили в вину, что он сорвал сплошную коллективизацию, не сумев сколотить в Никольском ни одного колхоза, потому что действовал «недозволенными методами» и, вместо того чтобы привлечь людей и воодушевить новой идеей, восстановил крестьян против себя и вызвал в массе чуждые партии настроения...
Эти слухи внесли в мою незрелую душу большую сумятицу, что-то погасло во мне, и хотя я по-прежнему собирал пионеров на линейку, выслушивал рапорты дежурных, однако не испытывал как прежде подмывающей сердце радости и голову мою уже не кружил дурман власти над тремя десятками сверстников...
Наступила масленица, из Хонхолоя неожиданно пожаловал дедушка Аввакум Сидорович и увез меня погостить на неделю.
В родной избе я опять попал в жаркие объятия бабушки, она тут же усадила меня за стол и стала потчевать блинами. Во всем чувствовалась атмосфера праздничности — бабушка нарядилась в новый запан и кичку с атласной, в малиновых разводах, шалью, дядя Сидор, гладко выбритый, улыбчивый, ходил в новой розовой косоворотке, над большим его лбом колыхался ковылем светлый чуб, даже дедушка ради такого дня расчесал куцую сивую бороденку, примаслил седоватые, курчавые, точно в мыльной пене, волосы.
— Кушай, мнучек родненький, кушай,— радостно и напевно частила бабушка.— А то ты вроде похудал на Никольских харчах...
— Дома, ясное дело, его досыта не кормят!— скалил зубы дядя Сидор.— Самые сладкие куски от него прячут... А у нас он поправится, как кабанчик в засадке...
— Не ржи попусту!— сурово останавливала его бабушка.— Тебе бы только насмешки строить, а как до дела, тебя не дозовешься... Его матке, может, недосуг блины стряпать...
Дед тянул с блюдца, подсасывая со всхлипом, кирпичный чай, забеленный топленым молоком, и его одинокий глаз в хитроватом прищуре посмеивался. Наевшись, он опрокинул чашку вверх дном на блюдце, сделал низкий поклон в сторону божницы, скосил глаз в окно на заснеженный двор.
— Сейчас мы с Зорькой поедем девок катать!— неожиданно объявил он.— На то она и масленица! Сидор, живо запрягай иноходца!
— Мотри не застуди парнишку!— наставляла бабушка.— А в гости к кому завернешь, так не все рюмки себе в рот опрокидывай, а пропускай какую мимо!..
Дядя Сидор запряг иноходца в маленькую крашеную кошевку, набитую сеном, распахнул ворота, и конь взял с места крупной рысью.
— Не балуй!— весело кричал дед и, туго натянув поводья, начал подергивать то за один, то за другой конец вожжей, что называется, «пилил» губы коню, чтобы тот не рвался вперед, не «уросил», не выходил из- под воли хозяина. Каурый перешел на иноходь, и кошевка понеслась вдоль солнечной, в снежном сиянии улицы. Небрежно свесив ногу через борт кошевки, дед то и дело приподнимал с макушки головы мятую мерлушковую шапку.
— С праздничком, Абакум Сидорыч!..
— Наше вам нижайшее!— степенно ответствовал дед и всякий раз делал легкий поклон в сторону встречного мужика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169
После того как сняли колокол, люди совсем было отшатнулись от уполномоченного, реже приходили на собрания, и пришлось разбить все село на «десяти-дворки», небольшие группы по десять дворов, в которых вели агитацию коммунисты и беспартийные. На одну такую десятидворку почти каждый вечер отправлялся и мой отчим, человек смирный, привыкший подчиняться любому начальству. Он возвращался почти перед рассветом, пепельно-серый от. усталости, забывался коротким сном, после чего шел в школу, где вел четвертый класс. Я не знал, в чем он убеждал людей на этих ночных бдениях, но однажды я нечаянно подслушал его
разговор с матерью, когда он, точно извиняясь перед кем-то, тихо жаловался ей:
— Понимаешь, Леля... Не мое это дело толковать крестьянам о том, о чем я сам имею смутное представление... Вот когда я вхожу в класс, беру в руки мел и что-то объясняю ребятам, я хорошо знаю предмет, а на этих десятидворках я уговариваю людей вступить в колхоз, а что это будет за хозяйство, и понятия не имею... В основном я повторяю им то, что сам выучил из брошюр и книг, и оттого на душе становится так муторно. И мужики, я это тоже чувствую, понимают, что я знаю обо всем понаслышке, и все-таки терпеливо слушают, не желая вроде обидеть меня, мало о чем спрашивают и потом расходятся по домам... В колхозе, может быть, на самом деле им будет лучше, но кто за это может поручиться? Как разные по своим характерам и навыкам люди смогут вместе трудиться? По каким нормам получать за свой труд? Я как будто и не лгу им, и все же душа у меня не на месте...
От признаний отчима мне стало не по себе, он показался мне малодушным и трусливым и в чем-то неверным человеком. Если он говорил людям о том, в чем сам был не уверен, значит, он не верил в будущее Никольского, предавал уполномоченного, который, призывая людей к лучшей жизни, может быть, каждую ночь рисковал своей жизнью, вызывая открытую ненависть многих. «Если тебе не по душе дело, которое он доверил тебе,— мысленно укорял я отчима,— то пойди к нему и честно скажи, что тебе легче чертить на доске буквы и цифры, чем обещать людям светлую жизнь!»
Через несколько дней я простил отчиму его неверность, потому что он неожиданно проявил мужество и спас уполномоченного. В ту ночь уполномоченный снова выступал в Народном доме, призывал и грозил, но слова его падали как камни в застоявшийся, тронутый ряской пруд, рождая лишь редкие всплески или нежданно крутую волну протеста. А когда он насмешливо бросил какие-то оскорбительные слова о старообрядческой вере, зал взорвался гневными голосами, кто-то запустил обломком кирпича в висевшую под потолком в сизом табачном облаке керосиновую лампу, разбил ее вдребезги, в хлынувшей кромешной тьме началась давка, кто-то бросился к сцене, чтобы расправиться с уполномоченным, но он был человеком ловким и сильным — кинулся за кулисы, вышиб сапогом оконную раму и одним рывком очутился на улице. Он долго плутал по переулкам, сбивая со следа своих преследователей, пока не добрался до школы и не забарабанил в наше окно. Отчим тут же впустил его, погасил огонь, а мать задернула темные занавески... В дверь застучали, отчим отозвался не сразу, медленно, точно его подняли с постели. Выбрел в сени, бросил полусонным голосом: «Кто тут?» Хриплый голос зло спросил — не у нас ли уполномоченный, на что отчим сердито ответил, что они зря, как бандиты, бегают по ночам и будят людей. Мужики потоптались немного и ушли, может быть и не очень поверив отчиму, но и не решившись ломать среди ночи дверь в квартиру человека, который учит их детей. Уполномоченный отсиживался у нас трое суток, а потом ночью тихо скрылся. Скоро по селу поползли слухи, что его исключили из партии, обвинили в каком-то «уклоне», называя не то «левым загибщиком», не то «троцкистом». Ему поставили в вину, что он сорвал сплошную коллективизацию, не сумев сколотить в Никольском ни одного колхоза, потому что действовал «недозволенными методами» и, вместо того чтобы привлечь людей и воодушевить новой идеей, восстановил крестьян против себя и вызвал в массе чуждые партии настроения...
Эти слухи внесли в мою незрелую душу большую сумятицу, что-то погасло во мне, и хотя я по-прежнему собирал пионеров на линейку, выслушивал рапорты дежурных, однако не испытывал как прежде подмывающей сердце радости и голову мою уже не кружил дурман власти над тремя десятками сверстников...
Наступила масленица, из Хонхолоя неожиданно пожаловал дедушка Аввакум Сидорович и увез меня погостить на неделю.
В родной избе я опять попал в жаркие объятия бабушки, она тут же усадила меня за стол и стала потчевать блинами. Во всем чувствовалась атмосфера праздничности — бабушка нарядилась в новый запан и кичку с атласной, в малиновых разводах, шалью, дядя Сидор, гладко выбритый, улыбчивый, ходил в новой розовой косоворотке, над большим его лбом колыхался ковылем светлый чуб, даже дедушка ради такого дня расчесал куцую сивую бороденку, примаслил седоватые, курчавые, точно в мыльной пене, волосы.
— Кушай, мнучек родненький, кушай,— радостно и напевно частила бабушка.— А то ты вроде похудал на Никольских харчах...
— Дома, ясное дело, его досыта не кормят!— скалил зубы дядя Сидор.— Самые сладкие куски от него прячут... А у нас он поправится, как кабанчик в засадке...
— Не ржи попусту!— сурово останавливала его бабушка.— Тебе бы только насмешки строить, а как до дела, тебя не дозовешься... Его матке, может, недосуг блины стряпать...
Дед тянул с блюдца, подсасывая со всхлипом, кирпичный чай, забеленный топленым молоком, и его одинокий глаз в хитроватом прищуре посмеивался. Наевшись, он опрокинул чашку вверх дном на блюдце, сделал низкий поклон в сторону божницы, скосил глаз в окно на заснеженный двор.
— Сейчас мы с Зорькой поедем девок катать!— неожиданно объявил он.— На то она и масленица! Сидор, живо запрягай иноходца!
— Мотри не застуди парнишку!— наставляла бабушка.— А в гости к кому завернешь, так не все рюмки себе в рот опрокидывай, а пропускай какую мимо!..
Дядя Сидор запряг иноходца в маленькую крашеную кошевку, набитую сеном, распахнул ворота, и конь взял с места крупной рысью.
— Не балуй!— весело кричал дед и, туго натянув поводья, начал подергивать то за один, то за другой конец вожжей, что называется, «пилил» губы коню, чтобы тот не рвался вперед, не «уросил», не выходил из- под воли хозяина. Каурый перешел на иноходь, и кошевка понеслась вдоль солнечной, в снежном сиянии улицы. Небрежно свесив ногу через борт кошевки, дед то и дело приподнимал с макушки головы мятую мерлушковую шапку.
— С праздничком, Абакум Сидорыч!..
— Наше вам нижайшее!— степенно ответствовал дед и всякий раз делал легкий поклон в сторону встречного мужика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169