..
Не потому ли в эту глухую полночь горестное сомнение опахнуло меня, коснулось своим крылом, как полет потревоженной птицы, и я спросил себя с жестоким бесстрашием: так ли уж честно и достойно я жил, что мне не в чем упрекнуть себя, повиниться перед близкими людьми и своими земляками?
В том, что я не приезжал в родное село сорок лет, особой вины не было, многие покидают свои гнездовья, чтобы не возвращаться в них никогда, так сложилась и моя жизнь, ничто не звало меня на родное пепелище — ни воспоминания, ни родичи, связь с которыми была потеряна давно, да и само село, подернутое туманной дымкой забвения. Я не совершил ничего такого, что могло бы лечь пятном на память отца, и деда, и всех близких. Но что с того, что я не нанес никому ни вреда, ни урона, никого кровно не обидел? Зато можно ли оправдать, что я, пусть недолгое время, был не в меру тщеславен, жаждал прославиться, разбогатеть, не уберегся от губительной власти вещей, возносился в мыслях, ставя себя выше других, хмелел от пустой гордыни
и неотвратимо приблизился к самому тяжкому пороку, который может выпасть на долю человека,— к ничтожному лакейству духа...
Уберегли меня от нравственного одичания крутые повороты жизни, удержав на самом краю обрыва. Конечно, свою вину можно свалить на время, забросать душу разным мусором и хламом, лишь бы мнить себя правым, подставить духовные костыли, но как лукавить перед истиной? Любые подпорки бессильны, они рухнут при первом столкновении с правдой, поэтому не пристало мне выгораживать себя ложными покаяниями, ссылаясь на то, что рядом со мной было немало людей, делавших «карьеру», они жаждали сладкой жизни и легко предавали свой талант во имя сытости и благополучия; а у меня вот все же хватило мужества оторваться от них, уйти от соблазнов и сделать бесповоротный выбор — жить ради людей, не предавая высокого призвания своей профессии...
И хотя я выстоял в этом единоборстве, я не имел права забывать о том, что в моей жизни было время, когда я старался выжечь из памяти само название села, где я родился. В ту пору, когда меня дважды не приняли в комсомол, я винил во всем и сгинувшего отца, и деда, и теток, точно бросивших темную тень на мою биографию. Именно тогда, предав свое прошлое, имена своих родичей, я совершил позорное отступничество, и то клеймо мне, пожалуй, не отмыть никогда. Не слишком ли поздно наступило прозрение? Я только сейчас очнулся от дурного наваждения и стал понимать, что истинно и что ложно. Не потому ли совесть и призвала меня к ответу именно теперь, когда я очутился на земле своих предков?..
Я не знаю — на самом ли деле помню, как прощался со мною мой отец, или кто-то рассказывал мне об этом из близких, а я потом воображал, как это могло быть, и постепенно чужое стало своим, но, вернее всего, я пережил это сам, несмотря на то что мне в ту пору было два года с небольшим. Ясно, точно это было вчера, живет в моей памяти наша изба, озаренная пламенем русской печки, я слышу грохот сапог у порога, слышу, как надрывно, взахлеб голосят мама и бабушка, будто у нас кто-то умер..
Я спал на войлочной подстилке на полу, прямо перед печкой, проснулся от гвалта, стона и крика, спросонья не понял, где я и что творится вокруг. Особенно поразил меня малиновый, разлившийся по стенам отсвет от печки. Он отражался в стеклах окон, багрово горел на окладах икон в переднем углу, а под полатями, ближе к порогу, уже густилась сумеречная предрассветная синь, там толпились чужие сердитые люди, оттуда доносился грохот винтовочных прикладов и плач и вой. Мне стало так страшно, что я тут же заревел, через минуту кто-то шагнул к моей постели, подхватил меня в одной рубашонке на руки, прижал к груди. Видимо, это был мой отец, потому что мне был знаком и привычен и запах пота, и колючая щека, и тепло сильных рук, и дыхание, и мягкие ласковые губы. Отец подержал меня немного, прерывисто и щекотно дыша мне в шею, потом медленно и бережно опустил на жесткий войлочный потник, отодвинулся в темноту, к порогу. Снова застучали сапоги, раздался дикий, в голос, крик матери, дверь распахнулась, и по полу пополз студеный сквознячок. Изба опустела, теперь уже грубо орали в сенях, потом во дворе, а я сидел на постели, глядел в жаркую пасть печки, где метался рыжий огонь, и, хотя из-под свода ее наплывали на меня волны жара, я дрожал от озноба и страха и неутешно плакал, будто все покинули, бросили меня и больше уже не вернутся...
Однако мама и бабушка Ульяна вернулись, раскосмаченные, зареванные, а отец ушел из моей жизни навсегда. Как мне рассказывали позже, до этого рокового утра отец жил дома тайно, потому что убежал из колчаковской армии, куда его мобилизовали вместе с другими молодыми хонхолойскими мужиками. Явившись однажды ночью домой,— он прослужил в солдатах что- то около полугода,— он жил потайной жизнью: никогда не показывался на улице, уезжал затемно на пашню, на сенокос или в лес на заимку, чтобы заготовить дрова на зиму, домой пробирался крадучись, только по субботам, чтобы помыться в бане, отоспаться на сеновале. Один раз он так и спасся, когда каратели ворвались поздним вечером в избу, сдернули с кровати бабушку, пинками сапог подняли с потников ее дочерей. Лишь моя мать, обмирая от страха, спряталась за зыбку в кути, держа меня на руках. «Сказывай, старая, где твой сын?»— орал пьяный солдат, размахивая перед лицом бабушки кулаком. «На пашне они, родимый,— сипела бабушка.— И мужик мой, и сынок...» «От нас не схоронишься!— куражился семеновед.— Все едино найдем, хоть они пускай в землю зароются! А ну, живо собирайся!» Бабушку увели и всю ночь вместе с другими старыми и молодыми бабами, чьи сыновья или мужья дезертировали, гоняли по улице, пороли плетьми. Бабушку пощадили, может быть, потому что была на сносях. После той страшной ночи она скинула мертвенького ребенка. Семейские женщины рожали до той поры, пока могли. Бабушка по тем временам была не так стара, ей подкатывало что-то под пятьдесят, и готовилась она рожать чуть ли не восемнадцатое по счету, последнее дитя. Горько пережив эту утрату, она недели две лежала, не в силах подняться с кровати, бледная и отрешенная, прощаясь с жизнью. Ночью явился мой отец, привез куль муки с мельницы, помылся в бане, но заспался, не успел уйти затемно, а на рассвете каратели забарабанили прикладами в ворота. Отец хотел бежать через гумно в лес, натянул один ичиг и взялся за другой, но бабушка грузно повисла на нем, слезно запричитала: «Ой, убьют тебя, Логушка! Убьют! Лучше уж иди, а то злодеи всех порешат!» Пока он отрывал от себя яростно цеплявшуюся за него мать, семеновцы перемахнули через забор и вломились в избу. Три-четыре минуты, на которые его задержали, решили его судьбу. Отцу дали лишь проститься с женой, матерью и сыном и, скрутив за спину руки, вытолкали из избы, увели неизвестно куда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169
Не потому ли в эту глухую полночь горестное сомнение опахнуло меня, коснулось своим крылом, как полет потревоженной птицы, и я спросил себя с жестоким бесстрашием: так ли уж честно и достойно я жил, что мне не в чем упрекнуть себя, повиниться перед близкими людьми и своими земляками?
В том, что я не приезжал в родное село сорок лет, особой вины не было, многие покидают свои гнездовья, чтобы не возвращаться в них никогда, так сложилась и моя жизнь, ничто не звало меня на родное пепелище — ни воспоминания, ни родичи, связь с которыми была потеряна давно, да и само село, подернутое туманной дымкой забвения. Я не совершил ничего такого, что могло бы лечь пятном на память отца, и деда, и всех близких. Но что с того, что я не нанес никому ни вреда, ни урона, никого кровно не обидел? Зато можно ли оправдать, что я, пусть недолгое время, был не в меру тщеславен, жаждал прославиться, разбогатеть, не уберегся от губительной власти вещей, возносился в мыслях, ставя себя выше других, хмелел от пустой гордыни
и неотвратимо приблизился к самому тяжкому пороку, который может выпасть на долю человека,— к ничтожному лакейству духа...
Уберегли меня от нравственного одичания крутые повороты жизни, удержав на самом краю обрыва. Конечно, свою вину можно свалить на время, забросать душу разным мусором и хламом, лишь бы мнить себя правым, подставить духовные костыли, но как лукавить перед истиной? Любые подпорки бессильны, они рухнут при первом столкновении с правдой, поэтому не пристало мне выгораживать себя ложными покаяниями, ссылаясь на то, что рядом со мной было немало людей, делавших «карьеру», они жаждали сладкой жизни и легко предавали свой талант во имя сытости и благополучия; а у меня вот все же хватило мужества оторваться от них, уйти от соблазнов и сделать бесповоротный выбор — жить ради людей, не предавая высокого призвания своей профессии...
И хотя я выстоял в этом единоборстве, я не имел права забывать о том, что в моей жизни было время, когда я старался выжечь из памяти само название села, где я родился. В ту пору, когда меня дважды не приняли в комсомол, я винил во всем и сгинувшего отца, и деда, и теток, точно бросивших темную тень на мою биографию. Именно тогда, предав свое прошлое, имена своих родичей, я совершил позорное отступничество, и то клеймо мне, пожалуй, не отмыть никогда. Не слишком ли поздно наступило прозрение? Я только сейчас очнулся от дурного наваждения и стал понимать, что истинно и что ложно. Не потому ли совесть и призвала меня к ответу именно теперь, когда я очутился на земле своих предков?..
Я не знаю — на самом ли деле помню, как прощался со мною мой отец, или кто-то рассказывал мне об этом из близких, а я потом воображал, как это могло быть, и постепенно чужое стало своим, но, вернее всего, я пережил это сам, несмотря на то что мне в ту пору было два года с небольшим. Ясно, точно это было вчера, живет в моей памяти наша изба, озаренная пламенем русской печки, я слышу грохот сапог у порога, слышу, как надрывно, взахлеб голосят мама и бабушка, будто у нас кто-то умер..
Я спал на войлочной подстилке на полу, прямо перед печкой, проснулся от гвалта, стона и крика, спросонья не понял, где я и что творится вокруг. Особенно поразил меня малиновый, разлившийся по стенам отсвет от печки. Он отражался в стеклах окон, багрово горел на окладах икон в переднем углу, а под полатями, ближе к порогу, уже густилась сумеречная предрассветная синь, там толпились чужие сердитые люди, оттуда доносился грохот винтовочных прикладов и плач и вой. Мне стало так страшно, что я тут же заревел, через минуту кто-то шагнул к моей постели, подхватил меня в одной рубашонке на руки, прижал к груди. Видимо, это был мой отец, потому что мне был знаком и привычен и запах пота, и колючая щека, и тепло сильных рук, и дыхание, и мягкие ласковые губы. Отец подержал меня немного, прерывисто и щекотно дыша мне в шею, потом медленно и бережно опустил на жесткий войлочный потник, отодвинулся в темноту, к порогу. Снова застучали сапоги, раздался дикий, в голос, крик матери, дверь распахнулась, и по полу пополз студеный сквознячок. Изба опустела, теперь уже грубо орали в сенях, потом во дворе, а я сидел на постели, глядел в жаркую пасть печки, где метался рыжий огонь, и, хотя из-под свода ее наплывали на меня волны жара, я дрожал от озноба и страха и неутешно плакал, будто все покинули, бросили меня и больше уже не вернутся...
Однако мама и бабушка Ульяна вернулись, раскосмаченные, зареванные, а отец ушел из моей жизни навсегда. Как мне рассказывали позже, до этого рокового утра отец жил дома тайно, потому что убежал из колчаковской армии, куда его мобилизовали вместе с другими молодыми хонхолойскими мужиками. Явившись однажды ночью домой,— он прослужил в солдатах что- то около полугода,— он жил потайной жизнью: никогда не показывался на улице, уезжал затемно на пашню, на сенокос или в лес на заимку, чтобы заготовить дрова на зиму, домой пробирался крадучись, только по субботам, чтобы помыться в бане, отоспаться на сеновале. Один раз он так и спасся, когда каратели ворвались поздним вечером в избу, сдернули с кровати бабушку, пинками сапог подняли с потников ее дочерей. Лишь моя мать, обмирая от страха, спряталась за зыбку в кути, держа меня на руках. «Сказывай, старая, где твой сын?»— орал пьяный солдат, размахивая перед лицом бабушки кулаком. «На пашне они, родимый,— сипела бабушка.— И мужик мой, и сынок...» «От нас не схоронишься!— куражился семеновед.— Все едино найдем, хоть они пускай в землю зароются! А ну, живо собирайся!» Бабушку увели и всю ночь вместе с другими старыми и молодыми бабами, чьи сыновья или мужья дезертировали, гоняли по улице, пороли плетьми. Бабушку пощадили, может быть, потому что была на сносях. После той страшной ночи она скинула мертвенького ребенка. Семейские женщины рожали до той поры, пока могли. Бабушка по тем временам была не так стара, ей подкатывало что-то под пятьдесят, и готовилась она рожать чуть ли не восемнадцатое по счету, последнее дитя. Горько пережив эту утрату, она недели две лежала, не в силах подняться с кровати, бледная и отрешенная, прощаясь с жизнью. Ночью явился мой отец, привез куль муки с мельницы, помылся в бане, но заспался, не успел уйти затемно, а на рассвете каратели забарабанили прикладами в ворота. Отец хотел бежать через гумно в лес, натянул один ичиг и взялся за другой, но бабушка грузно повисла на нем, слезно запричитала: «Ой, убьют тебя, Логушка! Убьют! Лучше уж иди, а то злодеи всех порешат!» Пока он отрывал от себя яростно цеплявшуюся за него мать, семеновцы перемахнули через забор и вломились в избу. Три-четыре минуты, на которые его задержали, решили его судьбу. Отцу дали лишь проститься с женой, матерью и сыном и, скрутив за спину руки, вытолкали из избы, увели неизвестно куда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169