ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Вы только взгляните, какие могучие мужественные руки! — не то в шутку, не то всерьез вскрикивал Мигыта, смешно пуча глаза.— Осторожней, Иван, ты раздавишь фамильный хрусталь Серафимы Васильевны!
А когда выпили густое, тягучее и сладкое вино из пузатых звонких рюмок, последняя робость прошла у Йывана. Он уже смело взглядывал на разгоревшееся лицо Серафимы Васильевны, подмигивал Мигыте, улыбался Анне Дмитриевне, а потом и сам рассказал, как прошлой весной, на сплаве, искупался в ледяной воде, как ему дал приказчик стакан водки — первую в жизни водку.
— Я думал, что умру,— сказал Йыван под веселый хохот.— С тех пор я не пил вина,— признался он.
— Ждет сплава, чтобы искупаться.
— А на сплаве хорошо?— спросила Серафима Василь-,евна.— Всю жизнь хочу на сплав.
— Да как вам сказать,— Йыван посмотрел на свои ладони.— После сплава они делаются как копыта у хорошей лошади...
— Покажите, — сказала Серафима Васильевна. Йыван протянул к ней руку. Она приложила к его ладони
— Твоей рукой, Никита, только деньги считать,— сказала она, смеясь.
— О, деньги — это великая сила! Как там поется, дай бог памяти? Ну, что миром правит металл. Что, не так? Ну-ка, Иван, скажи, ради чего ты работаешь? Не ради ли этих презренных денег.
— Конечно, их даром не дают,— сказал Йыван.
— А если бы давали, брал бы?
— Я беру только за работу,— угрюмо сказа Йыван, чувствуя какой-то подвох в словах Мигыты.
— А скажи,— не отставал Мигыта,— если бы встретил в лесу человека, у которого тысяча рублей, ты бы мог его... — перегнувшись через стол, прямо, пристально глядя в глаза Йывану, словно что-то хотел увидеть на самом донышке, выдохнул: — Мог бы его убить?
— Это большой грех,— простодушно сказал Йыван. — От таких не бывает добра.
— Не бывает?
— Перестань! — воскликнула вдруг Серафима Васильевна, и лицо ее было бледное, как скатерть.— Аня, вели ему перестать.— Голос ее дрожал. — Перестаньте говорить об этих деньгах!..
— Не надо, Никита,— тихо сказала Анна Дмитриевна.
Помолчали. Йывану было странно видеть такую непонятную перемену: только что весело смеялись, а глупый вопрос Мигыты все испортил. Но Серафима Васильевна внезапно встрепенулась, как-то болезненно мило улыбнулась и сказала слова, от которых зашлось сердце:
— Иванушка, выпей за мое здоровье,— сама налила ему, плеснув на скатерть, полную рюмку темно-красного вина. Он покорно ее взял, поднес смущенно к губам и выпил. Ласковый огонь медленно разошелся по телу, ногам стало жарко в чесанках, уши пылали, и он улыбался, беспомощно и счастливо. И о чем-то говорил еще Мигыта, но уже спокойно. Анна Дмитриевна, припав головой к его плечу, говорила только: «Да, да...»
Потом играла музыка — из огромной ребристой трубы рвалась с хриплым дребезжанием незнакомая песня, но Мигыта, и Анна Дмитриевна, и Серафима Васильевна согласно ПОТТПРПЯТТТ/Г
Йыван, трезвея от мысли, что не кормлена лошадь, поднялся и пошел обратным путем через весь дом.
На улице в лицо, в распахнутую грудь плеснуло свежим, крепким морозцем, запахом подтаивающего снега, сенной трухой, рассыпанной по двору. И, вспоминая свою робость и смятение, которые испытывал, входя в этот дом, он засмеялся в тихом ликовании и изумлении.
Мигытова кобылка спокойно хрупала из яслей сено, и Йыван обнял ее за теплую шею — от странного, такого внезапного счастья, которого не подозревал еще утром, кружилась голова. На краткую минуту вспомнилась вдруг своя изба, мать, Окся... Но в какой далекой дали казались они теперь! — будто вознесся высоко в небо на крыльях, а они остались там, внизу, где родная изба, где деревенька Нурвел, поле, бор... Он отрадно засмеялся, поймал отпрянувшую было морду руками, ткнулся лицом в мягкие, пахучие губы. Лошадь опять вскинула головой, Йыван засмеялся, похлопал ее по гладкой, затрепетавшей под рукой шее и вышел на волю.
На высоком крыльце кто-то стоял. Он сначала подумал, что Настюша — резко белел передник. И шел по убитому снегу двора, опустив голову.
Так и поднимался по ступенькам, а сердце стукало, как молоток.
На пороге, привалившись спиной к косяку, стояла Серафима Васильевна. Глаза ее казались большими и черными, резко темнели полные губы на белом от сумерек лице. С минуту они смотрели друг на друга. Он был не в силах отвести глаз, дыхание пресекалось. Вдруг она крепко схватила его за руку и повела в глубь сеней, потом куда-то вверх по узкой заскрипевшей на весь дом лесенке. Платье шелестело перед его лицом, бешено стучало сердце. Наконец она остановилась, щелкнул ключ в замке, заскрипев на давно не мазанных петлях, отворилась дверь.
Он видел полукруглое окно, в котором далеко-далеко угольно дотлевала полоска неба. Здесь было холодно, как на дворе, пахло овчиной, пылью нежилого помещения.

Утром, уже спокойно лежа на перине в полутемной от штор по окнам комнате, слушал, как она говорила.
— ...Смотрю: двое на санях тулупом закрыты. А валенки-то вроде его, Япыка. А на других санях медведь. Я сначала-то и не разобрала. «Пьяные, что ли?» — говорю. Отдернула я тулуп-то — господи!..
— Их через наше зимовье везли,— сказал он угрюмо.— Я видел...
Но не слышит ни его, ни себя, а только будто смотрит на что-то далекое, и страшно ей, и открыться не может, словно что-то такое видит, чего никогда не видела, не подозревала даже, а оно вот открывается ей теперь. И вот говорит она, тихо, почти в шепот, сама себе:
— Через три дня похоронила обоих, обоим кресты железные, одинаковые... И что же?.. Над одним смеялась, с другим играла, неразумная, их вот нет, а я живу, и одна на всем белом свете — брат как ушел с полком в тот год, как меня замуж отдал, на японскую, так и пропал. А я живу. За что мне милость такая? Разве стою я этой милости? Разве не я сгубила их?.. Или для наказания какого оставлена? И веришь ли, ночью спать не могу. Чуть закрою глаза, так кто-нибудь из троих и станет в дверях. Я — в крик. Настюша прибежит, я ухвачусь за нее, плачу, не отпускаю. Вот она меня и спасла. Молись, говорит, молись. О чем молиться-то, Настюша? А она и сама не знает или сказать боится. Поглядит эдак на меня — а я девчонка совсем, много ли, семнадцать годков, побледнеет, руками замашет: молись! Упаду на колени: прости меня, господи, прости, скажи, как жить, чего делать?— а больше и не знаю ничего. Или сказать боюсь вслух — не знаю, страшно чего-то. Как взгляну туда, вверх, по-за лампадку-то, как будто в душу заглянет кто, и я опять бух да бух... И вот, помню, в канун пасхи пошли мы с Настюшей в церковь на вечерню. Хорошо было уже, тепло, трава первая, пахнет так — поздняя в тот год пасха была. Пришли, помолились, а в тот день проповедь была, батюшка что-то говорит, я не внимаю, на свечи гляжу, шк они горят... Вдруг как водой холодной окатит-
свои лучи после полудня, усрамилась земля, сотрясшись в основании своем, осрамилась сама смерть, дав свободу восстать из гробов многим телесам усопших, но люди, люди!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83