А как же иначе? Не могут же они сами быть виновны в этом! Они все до последнего преисполнены революционного вдохновения, готовы в сей же час железной рабочей рукой одним мощным ударом отрубить у гидры контрреволюции все ее бесчисленные головы. Нашлись бы только храбрые и верные командиры, которые сумели бы безошибочно повести их к победе!
Если сильно подуть на ожог, на мгновение становится легче.
Однако нашим пламенным отрядам противостоит регулярная армия с железной дисциплиной, опытом войны, кадровыми офицерами и тяжелым вооружением. Многие не в состоянии понять, что это значит. Я-то знаю, выслужил свои теперь уже бывшие унтер-офицерские погоны именно в такой армии. Отсюда исходит и то понимание опасности, которое я не должен показывать своим ребятам.
Справа от Ковальского несколько тяжеловато, по-рабочему, вышагивает Виллу Аунвярк, который уже вкусил на фабричной кузне рядом с отцом хлеб подручного молотобойца, слева с большим трудом усмиряет так и срывающиеся на подскок ноги Волли Мальтсроос. Волли нужно понять, он с детских лет был непоседой, единственной радостью и горьким горем вдовы Лены Мальтсроос, среди фабричных ребят он заслужил прозвище Дикий Запад. Ему еще семнадцати нет, за взрослого принять я его не могу. И все же он полноправный член отряда. Семью Аунвярка я знаю лучше других, нередко бывал у них. Среди выстроившихся на Кулге, словно по ранжиру, серых домиков их дом стоял во втором ряду третьим. Эти дома фабрика сдавала многосемейным помощникам мастеров и квалифицированным рабочим; старый Яан Аунвярк всю жизнь проработал в кузнице, имел руки золотые и заслужил всеобщее уважение.
Признаться, я туда вовсе не к Виллу чаевничать повадился. Зина, его младшая сестренка, оказалась для меня приманкой. Надеюсь, Виллу успел передать ей, что мы временно уходим в Ямбург. Пусть, по крайней мере, знает, что ушли недалеко. Бывая у них, я приличия ради беседовал больше со старым Язном Рго например, очень лаже интересовало, почему это мы еще тогда, летом четырнадцатого, при всей силе нерастраченной не смогли одолеть немцев, когда армия Самсонова вступила в Восточную Пруссию. Но глаза умудренного жизнью кузнеца, который иногда многозначительно поглядывал на Зину, расставлявшую на столе чашки, ясно говорили: меня-то уж вам не провести, знаю я этот твой интерес водить чинные беседы со стариком!
Так что Виллу мне как бы свояком приходится.
Ковальский знай себе вышагивает слегка враскачку. Мишка Голдин семенит ему вдогонку, отчаянно размахивая свободной рукой. Мишка еврей; ростом мал и худощав. Отец его долгие годы занимался на Крен-гольме сапожным ремеслом, пока не умер от чахотки. Вот уж где горя хлебнули! Мишка из кожи вон лез, чтобы как-то прокормить младших сестренок и братишек. Был мальчишкой на побегушках, рыночным торговцем, одно время страшно хотелось ему выучиться часовому и ювелирному делу, ему по душе было корпеть в одиночку, но не было у него никого, кто бы внес мастеру залог; принялся тогда на свой страх на дому паять кастрюли и латать ведра, кое-как зарабатывал свою горбушку хлеба, но доставалась она ему не сладко. Тем ярче полыхал в душе у Мишки революционный накал. Он нашил на свою старую лохматую ушанку большими стежками наискось широкую красную ленту, чтоб издали было видно, какой он масти. Когда мы раздавали винтовки, я вручил ему единственную случайно попавшуюся японскую «Арисаку», она немного полегче русской трехлинейки, калибр шесть с половиной, штык у нее с широким лезвием, короткий - не то бы каждый встречный мог спросить: винтовка, куда парня тащишь?
Не знаю, печалиться мне или радоваться молодости и неопытности ребят. Когда дойдет до серьезной схватки, не иначе как хлебну с ними горюшка. До сих пор приход к власти и установление нового порядка для них в большей степени было игрой. К счастью, они не воспринимают столь трагично и само отступление: подумаешь — сегодня уходим, завтра вернемся с победой. Зато на лицах бывалых окопных солдат лежит серый налет безнадежности. Им уже приходилось видеть отступление без возвращения, такое, которое катится, будто камень с горы, и не остановится раньше, чем на самом дне оврага. Что тут перевесит? На это даст ответ лишь грядущий день. Как бы загадать, чтобы ответ оказался в пользу наших ребят? А что мне сейчас еще остается, кроме как загадывать?
Зимний день уже угасает, когда мы наконец добираемся до деревни. Я не узнаю обычно приветливую Дубровку. Ведь не раз проезжал ее по дороге в Ямбург. Куда подевалась веселая и голосистая придорожная деревня, всегда готовая предложить путнику для подкрепления кружку молока и соленый огурец, а при надобности и ночлег предоставить? Хмурые черные дома притулились по обочинам предвесенней дороги, натянув на глаза козырьки крыш. Осклизлая от затоптанной соломы, сена и конского навоза полоска земли никак не напоминает широкий и раздольный Петербургский почтовый тракт, ровное гравийное полотно которого летом клубится из-под колес белой пылью. Чернеющая человеческая река растекается налево и направо многочисленными ручейками и просачивается стоящими мрачном приземистыми избами. Оттуда навстречу им тянутся подобные же ручейки. Места нет. Все уже забито ночлежниками, вновь прибывающим дают от ворот поворот. Они возвращаются на дорогу, чтобы попытать счастья в следующей избе, и продолжают попытки до самого последнего дома. Конец деревни приходит раньше, чем можно было ожидать.
Беспорядочно снующих и разбредающихся по деревне все прибывает. Это сопровождается необъяснимым гомоном: возможно, это и есть неведомый звук, сопровождающий перемещение людских масс. Может быть, его порождает одновременное неразборчивое нервное бормотание множества людей? Или беспрестанный топот сотен ног в липкой грязи? Или то и другое вместе? Во всяком случае, само имя деревни — Дубровка—с этой минуты вызывает у меня в ушах именно такой приглушенный, перед глазами же встает растекающаяся на ручейки и вновь сливающаяся воедино человеческая река. Все находится в беспрестанном движении, словно на грязной простыне зимней деревенской улицы мечутся в жару бесчисленные сермяжные больные.
Некоторые, потеряв надежду, тупо бредут меж домов дальше, в сторону Ямбурга. Эта вереница гораздо реже той, что втекает в деревню, но и она не прерывается. Видимо, это в основном дальние беженцы, незнакомые со здешними краями люди, которые не представляют себе, сколько им еще предстоит пройти. Двенадцать верст на ночь глядя не всякий в силах одолеть. Ведь груз усталости нарастает с каждым шагом. Но, с другой стороны,— как можно насильно вламываться в чужой дом, когда тебе в дверях хмуро заявляют, что в доме и мыши уже не поместиться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Если сильно подуть на ожог, на мгновение становится легче.
Однако нашим пламенным отрядам противостоит регулярная армия с железной дисциплиной, опытом войны, кадровыми офицерами и тяжелым вооружением. Многие не в состоянии понять, что это значит. Я-то знаю, выслужил свои теперь уже бывшие унтер-офицерские погоны именно в такой армии. Отсюда исходит и то понимание опасности, которое я не должен показывать своим ребятам.
Справа от Ковальского несколько тяжеловато, по-рабочему, вышагивает Виллу Аунвярк, который уже вкусил на фабричной кузне рядом с отцом хлеб подручного молотобойца, слева с большим трудом усмиряет так и срывающиеся на подскок ноги Волли Мальтсроос. Волли нужно понять, он с детских лет был непоседой, единственной радостью и горьким горем вдовы Лены Мальтсроос, среди фабричных ребят он заслужил прозвище Дикий Запад. Ему еще семнадцати нет, за взрослого принять я его не могу. И все же он полноправный член отряда. Семью Аунвярка я знаю лучше других, нередко бывал у них. Среди выстроившихся на Кулге, словно по ранжиру, серых домиков их дом стоял во втором ряду третьим. Эти дома фабрика сдавала многосемейным помощникам мастеров и квалифицированным рабочим; старый Яан Аунвярк всю жизнь проработал в кузнице, имел руки золотые и заслужил всеобщее уважение.
Признаться, я туда вовсе не к Виллу чаевничать повадился. Зина, его младшая сестренка, оказалась для меня приманкой. Надеюсь, Виллу успел передать ей, что мы временно уходим в Ямбург. Пусть, по крайней мере, знает, что ушли недалеко. Бывая у них, я приличия ради беседовал больше со старым Язном Рго например, очень лаже интересовало, почему это мы еще тогда, летом четырнадцатого, при всей силе нерастраченной не смогли одолеть немцев, когда армия Самсонова вступила в Восточную Пруссию. Но глаза умудренного жизнью кузнеца, который иногда многозначительно поглядывал на Зину, расставлявшую на столе чашки, ясно говорили: меня-то уж вам не провести, знаю я этот твой интерес водить чинные беседы со стариком!
Так что Виллу мне как бы свояком приходится.
Ковальский знай себе вышагивает слегка враскачку. Мишка Голдин семенит ему вдогонку, отчаянно размахивая свободной рукой. Мишка еврей; ростом мал и худощав. Отец его долгие годы занимался на Крен-гольме сапожным ремеслом, пока не умер от чахотки. Вот уж где горя хлебнули! Мишка из кожи вон лез, чтобы как-то прокормить младших сестренок и братишек. Был мальчишкой на побегушках, рыночным торговцем, одно время страшно хотелось ему выучиться часовому и ювелирному делу, ему по душе было корпеть в одиночку, но не было у него никого, кто бы внес мастеру залог; принялся тогда на свой страх на дому паять кастрюли и латать ведра, кое-как зарабатывал свою горбушку хлеба, но доставалась она ему не сладко. Тем ярче полыхал в душе у Мишки революционный накал. Он нашил на свою старую лохматую ушанку большими стежками наискось широкую красную ленту, чтоб издали было видно, какой он масти. Когда мы раздавали винтовки, я вручил ему единственную случайно попавшуюся японскую «Арисаку», она немного полегче русской трехлинейки, калибр шесть с половиной, штык у нее с широким лезвием, короткий - не то бы каждый встречный мог спросить: винтовка, куда парня тащишь?
Не знаю, печалиться мне или радоваться молодости и неопытности ребят. Когда дойдет до серьезной схватки, не иначе как хлебну с ними горюшка. До сих пор приход к власти и установление нового порядка для них в большей степени было игрой. К счастью, они не воспринимают столь трагично и само отступление: подумаешь — сегодня уходим, завтра вернемся с победой. Зато на лицах бывалых окопных солдат лежит серый налет безнадежности. Им уже приходилось видеть отступление без возвращения, такое, которое катится, будто камень с горы, и не остановится раньше, чем на самом дне оврага. Что тут перевесит? На это даст ответ лишь грядущий день. Как бы загадать, чтобы ответ оказался в пользу наших ребят? А что мне сейчас еще остается, кроме как загадывать?
Зимний день уже угасает, когда мы наконец добираемся до деревни. Я не узнаю обычно приветливую Дубровку. Ведь не раз проезжал ее по дороге в Ямбург. Куда подевалась веселая и голосистая придорожная деревня, всегда готовая предложить путнику для подкрепления кружку молока и соленый огурец, а при надобности и ночлег предоставить? Хмурые черные дома притулились по обочинам предвесенней дороги, натянув на глаза козырьки крыш. Осклизлая от затоптанной соломы, сена и конского навоза полоска земли никак не напоминает широкий и раздольный Петербургский почтовый тракт, ровное гравийное полотно которого летом клубится из-под колес белой пылью. Чернеющая человеческая река растекается налево и направо многочисленными ручейками и просачивается стоящими мрачном приземистыми избами. Оттуда навстречу им тянутся подобные же ручейки. Места нет. Все уже забито ночлежниками, вновь прибывающим дают от ворот поворот. Они возвращаются на дорогу, чтобы попытать счастья в следующей избе, и продолжают попытки до самого последнего дома. Конец деревни приходит раньше, чем можно было ожидать.
Беспорядочно снующих и разбредающихся по деревне все прибывает. Это сопровождается необъяснимым гомоном: возможно, это и есть неведомый звук, сопровождающий перемещение людских масс. Может быть, его порождает одновременное неразборчивое нервное бормотание множества людей? Или беспрестанный топот сотен ног в липкой грязи? Или то и другое вместе? Во всяком случае, само имя деревни — Дубровка—с этой минуты вызывает у меня в ушах именно такой приглушенный, перед глазами же встает растекающаяся на ручейки и вновь сливающаяся воедино человеческая река. Все находится в беспрестанном движении, словно на грязной простыне зимней деревенской улицы мечутся в жару бесчисленные сермяжные больные.
Некоторые, потеряв надежду, тупо бредут меж домов дальше, в сторону Ямбурга. Эта вереница гораздо реже той, что втекает в деревню, но и она не прерывается. Видимо, это в основном дальние беженцы, незнакомые со здешними краями люди, которые не представляют себе, сколько им еще предстоит пройти. Двенадцать верст на ночь глядя не всякий в силах одолеть. Ведь груз усталости нарастает с каждым шагом. Но, с другой стороны,— как можно насильно вламываться в чужой дом, когда тебе в дверях хмуро заявляют, что в доме и мыши уже не поместиться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85