При таких вроде подтрунивающих словах глаза Юхана оставались серьезными.
Наверное, надо бы сейчас снова взглянуть и на то памятное место? Схожу, обязательно схожу. Хотя ничего в этих краях и не осталось в прежнем виде, все до последнего булыжника погребено под толстым слоем наносов, выдрано из земли или вдавлено в землю и залито асфальтом.
Но правы оказались окрестные жители в одном: православную церковь ни одна бомбежка не смогла одолеть. Говорят, что в свое время царь вместе с митрополитом приезжали освящать этот храм — может, поэтому он такой крепкий выдался? Да ерунда, какую там крепость могло придать этим стенам августейшее освящение, видимо, дело все-таки в звонких кирпичах завода на Кулге. Весь город разнесли, одна эта церковь и осталась в целости. Вблизи, конечно, видно, сколь густо иссечены стены, раны поглубже впоследствии заляпаны цементом, а вместо некоторых разбитых ступеней отлиты из бетона новые. Но это все же сущие царапины. Хорошо, что она стоит здесь, возле станции. Когда теперь какой-нибудь старый нарвитянин после долгих лет отсутствия приезжает сюда поездом, его встречает хоть один признак минувшего. Ведь кто-то из них все же возвращается впервые, наездом, в Нарву -- вплоть до сегодняшнего дня. Не то бы это знакомое название можно было счесть просто за случайное совпадение в совершенно незнакомом городе, где нет смысла сходить с поезда.
В действительности с городами происходит та же история, что и с людьми. Их век, конечно, куда длиннее, измеряется столетиями, но однажды умирают и они, и печальна участь человека, которому случается пережить город своего рождения или юности. Что бы ни доказывал разум, как бы хорошо ты ни сознавал неизбежность, смириться с этим невозможно. У тебя отняли что-то исконно твое, что-то неповторимое, чего ты никогда не забудешь, в душе твоей поселилась бесприютность, и эту незатухающую печаль ты будешь нести в себе до конца дней своих.
В молодости, не задумываясь, люди с охотой и удовольствия ради устремляются в большой мир. Сожаление и тоска подкрадываются лишь с годами, но и тогда незаметно, на цыпочках. Это было видно и по Виллу, моему единственному оставшемуся в живых брату, который в августе сорок первого года, в самый последний час, прибыл с ленинградской дивизией народного ополчения в Нарву. Просто чудо, что телеграмма об этом пришла за час до прибытия эшелона и знакомая разносчица телеграмм сумела отыскать меня в больнице, на работе. Мы полтора часа ходили с Виллу по городу, ни на секунду нигде не присели, не было времени — в части ему дали полтора часа, ни минуты больше, и он жадно стремился все осмотреть. Потом их сразу отправили на передовую. В тот же день под вечер Виллу в первом бою был тяжело контужен, и его увезли обратно в Ленинград, нарвекая больница находилась уже под обстрелом. Больше мне брата увидеть не довелось, он тоже умер в блокаду. После госпиталя Виллу снова работал на своем старом заводе на Васильевском острове, к воинской службе оказался непригоден, там голод и доконал его.
Всего полтора часа довелось мне глядеть ему в глаза, пока мы бродили по знакомым местам. Их он не видел долгие двадцать два года, с января девятнадцатого, когда белые заодно с финнами вновь заняли Нарву и наши ребята опять отступили к Ямбургу. Надеялись, правда, вскоре вернуться, и уже насовсем, но вышло по-другому. Мы дожидались их целый год, до самого мирного договора. Виллу же до самого окончания гражданской войны воевал вместе с эстонскими стрелками — и под сковом, и на Украине, а когда война кончилась, вернулся на жительство и Ленинград. Все ближе к родине. До революции ведь из Нарвы в Петербург ездили куда чаще, чем в Таллинн. Тем более что в Ленинграде в те годы жило много эстонцев. До поражения восстания двадцать четвертого они не переставали надеяться, что проживают там временно и вот-вот начнется возвращение, готовились к этому, собирались в дорогу. Жили в больших коммунальных квартирах, главное, что кругом свои, - домой возвращаться. Потом пришлось смириться с тем, как у кого сложилась.
Через несколько лет после гражданской войны Виллу начал писать нам. Отца и матери тогда уже не было в живых, остались мы с сестренкой. Несчастье обрушилось на нашу семью в двадцатом году, когда по городу распространился завезенный сыпной тиф. У нас на Кренгольме в пятой казарме устроили тифозный барак, куда ни одного постороннего не пускали. Мы, правда, жили больше версты в стороне от него, но и это не спасло нас. Тиф, казалось, разносился по ветру. Некоторые из-за страха подцепить болезнь неделями и носа на улицу не показывали, сидели дома взаперти, и все равно заболевали. Другие изо дня в день лечили в лазарете заразных, и никакая хворь к ним не пристала. Верующие старушки ходили молиться в русскую церковь, часами стоя на коленях, осеняли себя крестом, только бог не больше других простирал над ними спасительную длань, безносая не выбирала. Это плата за наши грехи, зло и безнадежно бормотали старухи, эта кара ниспослана на наши головы за революцию и братоубийство, разве мало у нас с Кренгольма молодежи в революцию ударилось!
Истинная же причина была и том, что фабрика едва дышала, пряла оставшееся от немцев искусственное волокно вперемешку с прежними отходами, все прозябали впроголодь, да и баня из-за нехватки топлива большую часть времени стояла нетопленой, белье стирали без мыла, и от вшей не было избавления.
Первый заболел отец, его с высокой температурой положили в больницу. Через неделю пришлось отправить туда и мать, в больнице, по крайней мере, кормили. Тогда мы еще не думали о худшем, в то время умерших от тифа хоронили поодиночке, как велось испокон веков, лишь немного спустя покойников начали вывозить из лазаретов северо-западной армии в таких количествах, что мертвецов в ожидании захоронения в братской могиле приходилось складывать возле кладбища штабелями. Слухи об этом распространялись с молниеносной быстротой, и весь город охватил ужас.
Я никогда не забуду, как в последний раз ходила в больницу навещать отца. Безмерно усталая строгая старшая сестра мельком взглянула на меня через очки в тонкой металлической оправе. Аунвярк? Шестая палата... Они все время переводили больных в зависимости от того, как освобождались места. Я торопливо вошла в палату, хожу от кровати к кровати — кто лежит с открытыми глазами, кто дремлет, все чужие. Думаю, наверное, сестра от усталости все перепутала. В состоянии ли она запомнить всех больных. Ладно, сейчас выясню. Я уже взялась за толстую медную ручку, как вдруг слышу: Зина, доченька, неужто не узнала? Испуганно оглянулась по сторонам — какой-то человек с кровати, что под окном, обращается ко мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Наверное, надо бы сейчас снова взглянуть и на то памятное место? Схожу, обязательно схожу. Хотя ничего в этих краях и не осталось в прежнем виде, все до последнего булыжника погребено под толстым слоем наносов, выдрано из земли или вдавлено в землю и залито асфальтом.
Но правы оказались окрестные жители в одном: православную церковь ни одна бомбежка не смогла одолеть. Говорят, что в свое время царь вместе с митрополитом приезжали освящать этот храм — может, поэтому он такой крепкий выдался? Да ерунда, какую там крепость могло придать этим стенам августейшее освящение, видимо, дело все-таки в звонких кирпичах завода на Кулге. Весь город разнесли, одна эта церковь и осталась в целости. Вблизи, конечно, видно, сколь густо иссечены стены, раны поглубже впоследствии заляпаны цементом, а вместо некоторых разбитых ступеней отлиты из бетона новые. Но это все же сущие царапины. Хорошо, что она стоит здесь, возле станции. Когда теперь какой-нибудь старый нарвитянин после долгих лет отсутствия приезжает сюда поездом, его встречает хоть один признак минувшего. Ведь кто-то из них все же возвращается впервые, наездом, в Нарву -- вплоть до сегодняшнего дня. Не то бы это знакомое название можно было счесть просто за случайное совпадение в совершенно незнакомом городе, где нет смысла сходить с поезда.
В действительности с городами происходит та же история, что и с людьми. Их век, конечно, куда длиннее, измеряется столетиями, но однажды умирают и они, и печальна участь человека, которому случается пережить город своего рождения или юности. Что бы ни доказывал разум, как бы хорошо ты ни сознавал неизбежность, смириться с этим невозможно. У тебя отняли что-то исконно твое, что-то неповторимое, чего ты никогда не забудешь, в душе твоей поселилась бесприютность, и эту незатухающую печаль ты будешь нести в себе до конца дней своих.
В молодости, не задумываясь, люди с охотой и удовольствия ради устремляются в большой мир. Сожаление и тоска подкрадываются лишь с годами, но и тогда незаметно, на цыпочках. Это было видно и по Виллу, моему единственному оставшемуся в живых брату, который в августе сорок первого года, в самый последний час, прибыл с ленинградской дивизией народного ополчения в Нарву. Просто чудо, что телеграмма об этом пришла за час до прибытия эшелона и знакомая разносчица телеграмм сумела отыскать меня в больнице, на работе. Мы полтора часа ходили с Виллу по городу, ни на секунду нигде не присели, не было времени — в части ему дали полтора часа, ни минуты больше, и он жадно стремился все осмотреть. Потом их сразу отправили на передовую. В тот же день под вечер Виллу в первом бою был тяжело контужен, и его увезли обратно в Ленинград, нарвекая больница находилась уже под обстрелом. Больше мне брата увидеть не довелось, он тоже умер в блокаду. После госпиталя Виллу снова работал на своем старом заводе на Васильевском острове, к воинской службе оказался непригоден, там голод и доконал его.
Всего полтора часа довелось мне глядеть ему в глаза, пока мы бродили по знакомым местам. Их он не видел долгие двадцать два года, с января девятнадцатого, когда белые заодно с финнами вновь заняли Нарву и наши ребята опять отступили к Ямбургу. Надеялись, правда, вскоре вернуться, и уже насовсем, но вышло по-другому. Мы дожидались их целый год, до самого мирного договора. Виллу же до самого окончания гражданской войны воевал вместе с эстонскими стрелками — и под сковом, и на Украине, а когда война кончилась, вернулся на жительство и Ленинград. Все ближе к родине. До революции ведь из Нарвы в Петербург ездили куда чаще, чем в Таллинн. Тем более что в Ленинграде в те годы жило много эстонцев. До поражения восстания двадцать четвертого они не переставали надеяться, что проживают там временно и вот-вот начнется возвращение, готовились к этому, собирались в дорогу. Жили в больших коммунальных квартирах, главное, что кругом свои, - домой возвращаться. Потом пришлось смириться с тем, как у кого сложилась.
Через несколько лет после гражданской войны Виллу начал писать нам. Отца и матери тогда уже не было в живых, остались мы с сестренкой. Несчастье обрушилось на нашу семью в двадцатом году, когда по городу распространился завезенный сыпной тиф. У нас на Кренгольме в пятой казарме устроили тифозный барак, куда ни одного постороннего не пускали. Мы, правда, жили больше версты в стороне от него, но и это не спасло нас. Тиф, казалось, разносился по ветру. Некоторые из-за страха подцепить болезнь неделями и носа на улицу не показывали, сидели дома взаперти, и все равно заболевали. Другие изо дня в день лечили в лазарете заразных, и никакая хворь к ним не пристала. Верующие старушки ходили молиться в русскую церковь, часами стоя на коленях, осеняли себя крестом, только бог не больше других простирал над ними спасительную длань, безносая не выбирала. Это плата за наши грехи, зло и безнадежно бормотали старухи, эта кара ниспослана на наши головы за революцию и братоубийство, разве мало у нас с Кренгольма молодежи в революцию ударилось!
Истинная же причина была и том, что фабрика едва дышала, пряла оставшееся от немцев искусственное волокно вперемешку с прежними отходами, все прозябали впроголодь, да и баня из-за нехватки топлива большую часть времени стояла нетопленой, белье стирали без мыла, и от вшей не было избавления.
Первый заболел отец, его с высокой температурой положили в больницу. Через неделю пришлось отправить туда и мать, в больнице, по крайней мере, кормили. Тогда мы еще не думали о худшем, в то время умерших от тифа хоронили поодиночке, как велось испокон веков, лишь немного спустя покойников начали вывозить из лазаретов северо-западной армии в таких количествах, что мертвецов в ожидании захоронения в братской могиле приходилось складывать возле кладбища штабелями. Слухи об этом распространялись с молниеносной быстротой, и весь город охватил ужас.
Я никогда не забуду, как в последний раз ходила в больницу навещать отца. Безмерно усталая строгая старшая сестра мельком взглянула на меня через очки в тонкой металлической оправе. Аунвярк? Шестая палата... Они все время переводили больных в зависимости от того, как освобождались места. Я торопливо вошла в палату, хожу от кровати к кровати — кто лежит с открытыми глазами, кто дремлет, все чужие. Думаю, наверное, сестра от усталости все перепутала. В состоянии ли она запомнить всех больных. Ладно, сейчас выясню. Я уже взялась за толстую медную ручку, как вдруг слышу: Зина, доченька, неужто не узнала? Испуганно оглянулась по сторонам — какой-то человек с кровати, что под окном, обращается ко мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85