С женщинами революцию совершать нельзя, женщины всегда боятся: а что потом? Это сказал однажды в ратуше Дауман. Сказал словно бы в шутку. Но глаза его не смеялись при этом. Может, так оно и есть?
Как же не беспокоиться, что будет потом? Разве революция, это самое благородное дело на свете, может пренебрегать людьми?
Долговязый Ковальский машет поднятой над головой рукой и что-то во все горло орет, поначалу ни слова не разобрать, ну, что ты там надрываешься против ветра. Ковальский не отступается, знай себе повторяет вновь и вновь. Глаза его горят, и поднятый над головой кулак содрогается. Наконец начинают доноситься обрывки слов, и разобщенные слоги от повтора встают на свои места.
Кто... за то... чтобы приговорить к расстрелу?
Он выкрикивает это несколько раз по-русски и, запинаясь, коряво повторяет то же эстонскими словами. Польского языка тут все равно, кроме него, никто не знает.
Вскидываются винтовки, взлетают сжатые кулаки, руки с растопыренными пальцами. Никто поднятых рук не считает, но их множество.
Юта, стоявшая до сих пор возле меня, вдруг исчезла. Куда же она удрала? Только что была здесь Подло в такой миг оставлять товарища. Может, нас оттеснили друг от друга? Верчу головой, но Юты не обнаруживаю. Помощи искать не у кого. Голдин, воспользовавшись моей растерянностью, вывернулся и отпрянул от меня, его большой темный глаз зорко косится на меня. Я вдруг оказываюсь беспомощной в полном одиночестве.
Да перестаньте же, ребята! Вы с ума посходили! По-моему, я прокричала эти слова тревожно, как ревун, голоса у меня не хватает, но сквозь галдеж пробивается лишь немощный писк, которого не слышат даже стоящие рядом. Продраться до сознания этой разъяренной толпы совершенно невозможно. Во всяком случае, мне! От страха пересыхает горло, меня охватывает ужас. Вдруг я начинаю бояться этих ребят, вернее, этой темной силы, которая отняла у них разум, разожгла такую кровожадность.
Рууди и Юрий безучастно позволяют себя пихать и толкать, не делают даже попытки как-то защититься либо оправдаться. Наверное, они уже пытались и вконец отчаялись. Не иначе, они доказывали и кричали, но их не услышали точно так же, как и меня. Ведь не может быть, чтобы эти хваткие ребята ни с того ни с сего обратились в жертвенных агнцев. Или не верят тому, что другие принимают это всерьез? Я же начинаю все сильнее убеждаться в этом, и ужас накрывает меня подобно незримому куполу.
Кричу еще раз, уже в полном отчаянии. Кто-то из ребят оборачивает ко мне голову, бросает мимолетный взгляд, но словно бы и не видит меня, глядит сквозь. Не знаю, то ли это чувство священной справедливости или сладостная дрожь самочинной власти, которые столь неодолимо обуяли их наподобие охотничьей страсти, только я чувствую, что большего добиться не в состоянии. Миг кошмара, нет мочи поднять руку, чтобы защититься, или пошевелить ногой, чтобы убежать. Обессиливает сознание, что вот-вот произойдет непоправимое. Они не желают, даже не могут заметить меня и мои усилия, так как сами пребывают в каком-то вымышленном мире. Этот мир с каждым мгновением становится все зловещее. Толпа подхватывает меня и несет с собой. Воля моя капитулирует перед ней, попытка взбунтоваться подавлена. Теперь уже мы все скопом переливаемся пестрой галдящей массой по выгону за околицей в сторону редковатого березняка. Вдруг я с полной ясностью сознаю: там все и должно произойти.
Да куда же подевалась Юта? Ей нельзя было бросать меня. Сейчас я как никогда нуждаюсь в ком-то, за кого смогу ухватиться, с помощью кого удержаться на ногах. Жизнь вдруг стала невыносимо жуткой. Захотелось быть далеко отсюда — на Кулге, дома, в детстве, в безмятежном мирном времени. Неожиданно мне стали совершенно ненужными ни революция, ни воодушевление без конца и края, только бы дали покой моим истерзанным чувствам.
Перед березняком людская масса отступает от Рууди и Юрия. Ребята стоят на фоне редких белых берез, они такие одинокие и беззащитные,
Г|то на них становится больно глядеть. Даже березы вдруг поникли в скорби. Хочу еще раз крикнуть, но голоса нет. Теперь уже кошмар полностью завладел мною.
Долговязый Ковальский основательно взял в свои руки бразды правления, он вовсю командует там, подле березняка, размахивает руками, но и его не слушаются. Он мечется и суетится, буквально за руки тащит за собой некоторых ребят, но они тут же тайком норовят улизнуть, стоит ему только отвернуться. Ковальский кидается туда-сюда, орет и ругается. Ему никак не собрать на линию разом более двух человек. Их ему мало. Почему же ему мало двоих? Ведь у них у всех в руках винтовки. Я всматриваюсь в две несчастные фигуры на фоне березовых стволов, и вдруг мне с убийственной ясностью все становится понятным.
Стреляющих никогда не может быть столько же, сколько расстреливаемых! Не то это будет просто убийством. Кому охота становиться убийцей? Ни один честный красногвардеец им не станет. Расстрел должен непременно оставаться обезличенным, по-иному это немыслимо. Чтобы любой участник мог успокаивать себя мыслью: это была не моя пуля, я-то определенно промахнулся, выстрелил ведь просто в ту сторону, все равно, что и не стрелял, собственно никакой разницы. Нас было много. Все свершилось бы даже, если б я вообще не нажал на курок. Да и нажал ли? Может, просто вообразил?
И все же Ковальскому не удается собрать вместе нужное количество людей. Чем больше он старается, тем дальше они от него отступаются. Понемногу я вновь обретаю дыхание. Чувствую, как меняется у людей настрой. Примерно такое же состояние переживает природа в бурю в ее критический момент: только что все кругом бушевало, море рокотало и деревья стонали, вот-вот должно было произойти что-то страшное — либо берег рухнуть под мощными ударами волн, либо небо обрушиться страшным зарядом града,— и вдруг в самый апогей бури природа словно бы затихает, замирает на мгновение, чтобы вскоре совсем успокоиться. В детстве я пережила такой миг, когда гостила осенью у тетки в Усть-Нарве. Поэтому сейчас в напряженном ожидании затаиваю дыхание. Если в ближайшие одну-две минуты Ковальскому не удастся претворить в жизнь свое намерение, полог ярости спадет с глаз остальных ребят. Кое-кто из них уже сейчас содрогается от сознания того, на краю какой бездонной пропасти он только что пошатывался. Продлился бы этот миг затишья и неуверенности еще чуточку, хотя бы какое-нибудь внешнее событие отвлекло внимание ребят, тогда бы уже Донату не удалось их больше разъярить!
Желание мое было услышано.
На полном скаку приближается лошадь. Еще через какое-то мгновение возле двух жертв с коня соскакивает не кто иной, как сам Яан. И тут я вдруг соображаю, куда исчезла Юта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85