— позвала Олена.
Никто не отозвался. Никто? А может, здесь, под
елью, никого и не было? Может, ей приснилась сказка про Деда Исполина и Олексины приключения? Чего не привидится матерям, когда их сынам стелются трудные дороги?
В хате еще все спали. Налила воды в горшок, развела в печке огонь: варила кулеш. Кулеш варила, а на стол поставила зеркальце, острую бритву Ва- силя, кисть щетинистую. И ставила на стол припрятанный шкалик водки, кусок одолженного под отработку сала.
Веселое потрескивание огня и Оленины осторожные шаги прогнали сон из хаты. Сперва пробудился старый Довбуш, за ним Олекса. Старый Довбуш пушок на Олексиной губе брил — посвящал сына в мужчины, мать Олена на руки поливала воду, держала наготове рушник, вышитый черной и красной нитками.
После этого семья завтракала. Пили горилку, закусывали солониной, дули на горячий кулеш... Старый Довбуш молчал, мать Олена кончиком платка украдкой слезы вытирала, а Олекса чувствовал себя именинником. Конечно, в господских семьях праздновали пору возмужания парней торжественно и радостно, но молодой Довбуш и этому тихому празднику был рад.
И целовал родителям, как обычай велит, руки.
И, забрасывая на плечо сумку-тайстру, кланялся старикам в ноги.
Мать Олена провожала его далеко за село, висла на его плече и причитала:
— Не забывай меня, старую, сыночек...
— Ас людьми держись с уважением и честно, чтобы на тебя сиротская слеза не капнула, проклятье вдовье не очернило...
Довбуш отшучивался:
— Вы такое, мама, говорите, будто меня на войну провожаете. Я же на Дзвинчукову полонину иду.
«Ой, на войну, соколик мой, на войну,— чуть не проговорилась Олена.— Ничего ты не ведаешь, а тебе уже Дед Исполин коня быстрого седлает...»
ЛЕГЕНДА ТРЕТЬЯ
1ди, щи, дощику, Зварю тобх борщику, Вшизу на дуба...
адвигался дождь. Вернее, дождь уже струился за Медведь-горою. Медведь-гора колыхалась в тучах, как челн, то выныривала из синей мутной бездны, то исчезала в ней. Лишь на Дзвинчуковой полонине еще смеялось солнце, хоть и над нею уже стаями кружили, как черные аисты, тучи, кружили и вынашивали в своих чревах громы. Время от времени громы нарождались, катились с грохотом горами, как огромные мельничные круги, что не оставляли после себя разрушительных следов, лишь слегка пригибали к земле еловые вершины.
Из седых далей, из позабытого детства к Деду Исполину летят слова детской припевки, и Дед усмехается в зеленый ус. Дед лежит на прогретой солнцем, теплой скале по другую сторону озерца, что зовется в людях Несамовитым, и, привычно опершись на локти, взором следит за Олексой Довбушем, что гонит на водопой отару. Старик лежит на скале уже не первый день и не впервые видит, как хлопец пасет господское стадо, и знает, что сейчас Олекса зачерпнет ладонью озерной воды, напьется вволю, потом плеснет струею себе в лицо, освежится и, повернувшись к овцам, скажет:
— Добрая водичка, овцы мои, вкусная и холодная, аж зубы ломит. Только не лезьте толпою к воде, озеро глубокое, а вы плавать не умеете.
Овцы покачивают безрогими головами, блеют, будто понимают Олексу, а Деда разбирает смех, ибо он помнит, что овца тупая и глупая, сам ведь когда-то в молодости, было это тысячу лет назад, а то и больше, выпасал в этих горах овечьи отары. А может, все-таки Олексу овцы слушаются, подходят же к озеру группками и не спеша пьют. Медные и бронзовые колокольцы на их шеях глухо и мелодично звенят, и Деду кажется, что это играет волной Несамовитое озеро.
Дед знает, что пасти овец, да еще и не своих,— нелегкая работа: все время ноги в напряжении, все время глаза настороже, потому что рядом ущелья и пропасти, забредет овечка на край ущелья, покатится камнем вниз, а ватаг, охраняющий господское добро, зарубит на палке потерю, осенью господин убыток сдерет! Да еще вокруг волки-серомахи блудят, только и ждут хищные звери, чтобы чабан про опасность забыл, вмиг бросятся резать овечек, и опять на палке артельщика забелеют свежие зарубки. Этак можно досторожиться до того, что осенью не хозяин тебе, а ты ему должен останешься. Разве в первое лето с Олексою такое не случилось? Ой, наука чабанская с налету ему не давалась.
«А может, это и хорошо, что ничего Олексе легко не давалось, а? — размышляет Исполин.— Ибо что легко приходит, легко и уходит, забывается. Теперь Довбуш закаленный, как бартка стальная, об камень ударишь — не погнется и не притупится. Я уже его испробовал на всем, осталось самое главное... и еще сегодня буду-таки знать, дорос ли он до меча мстителя».
— Дорос, Деду, дорос...— долетает до Исполина лишь ему слышный вздох Зеленой Верховины. Она уже заждалась защитника.
— Ну так сейчас,— отвечает Дед и поглядывает на тучи.
Довбуш не подозревает, что скоро Дед Исполин возложит на его юные плечи тяжкий груз, но подсознательно ждет его, ждет не от нынешнего дня, давно уже говорил братьям по полонине:
— йой, братцы, так у меня ладони свербят, так мне хочется взять топор острый и покарать зло...
Чабаны поглядывали один на другого, в их очах поблескивал добродушный смех.
— Гей, Олекса,— говорит один из них, по имени Петро Шкиряк,— так чего ся тут мучишь, а? Махни, брат, в опришки.
И добавил минуту спустя:
— Будешь, несчастный, черным хлопцам юшку варить, люльки чистить и об скалы топоры острить. Лишь к этому ты и способен...
Чабаны хохочут. Довбуш не обижается.
Опришки — повстанцы в Галиции, выступавшие против гнета панской Польши.
— Гей, гей, братцы, из смеха люди выходят,—говорит.— Еще, даст бог, услышите про меня. Лишь бы здоров был...
Беседа эта происходила у огня, пастухи лежали вокруг костра, как спицы колеса вокруг ступицы, а за колесом ночь — как яма.
— А что, может быть,— не успокаивался насмешник. — Когда-то до нас таки слух дойдет, что сам король польский с рыцарем карпатским Олексою Довбушем пировал. На стол подавали боб с капустою и капусту с бобом, ха-ха!
— Это кто еще знает,— отбивается шуткой Олекса,— или я сел бы пировать с коронованным голодранцем.
— Ов, а это почему? — подзуживает юношу Петро Шкиряк.
— Потому что я сам себе король.
Ватаг Илько, человек с острым как бритва языком, поворачивает к Олексе лохматую голову и вполне серьезно замечает:
— Чтоб вы знали, наш Олекса богач, такого и на свете не встретишь. Вшей за каждым рубцом — считай не сосчитаешь.— И пускает из-под рыжих усищ струйку табачного дыма.
Чабаны теперь не хохочут, ибо сказанное про Олексу и их коснулось.
— Нет, бог мой, дядько, правда,— не отстает Олекса.— Я правда богатый, ведь эти горы высокие — мои, и звезды ясные надо мною — мои, и форель в ручьях — моя, и шум еловых веток — мой...
— И то, что съел нынче на ужин, твое,— в тон ему насмешливо вторит ватаг Илько.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
Никто не отозвался. Никто? А может, здесь, под
елью, никого и не было? Может, ей приснилась сказка про Деда Исполина и Олексины приключения? Чего не привидится матерям, когда их сынам стелются трудные дороги?
В хате еще все спали. Налила воды в горшок, развела в печке огонь: варила кулеш. Кулеш варила, а на стол поставила зеркальце, острую бритву Ва- силя, кисть щетинистую. И ставила на стол припрятанный шкалик водки, кусок одолженного под отработку сала.
Веселое потрескивание огня и Оленины осторожные шаги прогнали сон из хаты. Сперва пробудился старый Довбуш, за ним Олекса. Старый Довбуш пушок на Олексиной губе брил — посвящал сына в мужчины, мать Олена на руки поливала воду, держала наготове рушник, вышитый черной и красной нитками.
После этого семья завтракала. Пили горилку, закусывали солониной, дули на горячий кулеш... Старый Довбуш молчал, мать Олена кончиком платка украдкой слезы вытирала, а Олекса чувствовал себя именинником. Конечно, в господских семьях праздновали пору возмужания парней торжественно и радостно, но молодой Довбуш и этому тихому празднику был рад.
И целовал родителям, как обычай велит, руки.
И, забрасывая на плечо сумку-тайстру, кланялся старикам в ноги.
Мать Олена провожала его далеко за село, висла на его плече и причитала:
— Не забывай меня, старую, сыночек...
— Ас людьми держись с уважением и честно, чтобы на тебя сиротская слеза не капнула, проклятье вдовье не очернило...
Довбуш отшучивался:
— Вы такое, мама, говорите, будто меня на войну провожаете. Я же на Дзвинчукову полонину иду.
«Ой, на войну, соколик мой, на войну,— чуть не проговорилась Олена.— Ничего ты не ведаешь, а тебе уже Дед Исполин коня быстрого седлает...»
ЛЕГЕНДА ТРЕТЬЯ
1ди, щи, дощику, Зварю тобх борщику, Вшизу на дуба...
адвигался дождь. Вернее, дождь уже струился за Медведь-горою. Медведь-гора колыхалась в тучах, как челн, то выныривала из синей мутной бездны, то исчезала в ней. Лишь на Дзвинчуковой полонине еще смеялось солнце, хоть и над нею уже стаями кружили, как черные аисты, тучи, кружили и вынашивали в своих чревах громы. Время от времени громы нарождались, катились с грохотом горами, как огромные мельничные круги, что не оставляли после себя разрушительных следов, лишь слегка пригибали к земле еловые вершины.
Из седых далей, из позабытого детства к Деду Исполину летят слова детской припевки, и Дед усмехается в зеленый ус. Дед лежит на прогретой солнцем, теплой скале по другую сторону озерца, что зовется в людях Несамовитым, и, привычно опершись на локти, взором следит за Олексой Довбушем, что гонит на водопой отару. Старик лежит на скале уже не первый день и не впервые видит, как хлопец пасет господское стадо, и знает, что сейчас Олекса зачерпнет ладонью озерной воды, напьется вволю, потом плеснет струею себе в лицо, освежится и, повернувшись к овцам, скажет:
— Добрая водичка, овцы мои, вкусная и холодная, аж зубы ломит. Только не лезьте толпою к воде, озеро глубокое, а вы плавать не умеете.
Овцы покачивают безрогими головами, блеют, будто понимают Олексу, а Деда разбирает смех, ибо он помнит, что овца тупая и глупая, сам ведь когда-то в молодости, было это тысячу лет назад, а то и больше, выпасал в этих горах овечьи отары. А может, все-таки Олексу овцы слушаются, подходят же к озеру группками и не спеша пьют. Медные и бронзовые колокольцы на их шеях глухо и мелодично звенят, и Деду кажется, что это играет волной Несамовитое озеро.
Дед знает, что пасти овец, да еще и не своих,— нелегкая работа: все время ноги в напряжении, все время глаза настороже, потому что рядом ущелья и пропасти, забредет овечка на край ущелья, покатится камнем вниз, а ватаг, охраняющий господское добро, зарубит на палке потерю, осенью господин убыток сдерет! Да еще вокруг волки-серомахи блудят, только и ждут хищные звери, чтобы чабан про опасность забыл, вмиг бросятся резать овечек, и опять на палке артельщика забелеют свежие зарубки. Этак можно досторожиться до того, что осенью не хозяин тебе, а ты ему должен останешься. Разве в первое лето с Олексою такое не случилось? Ой, наука чабанская с налету ему не давалась.
«А может, это и хорошо, что ничего Олексе легко не давалось, а? — размышляет Исполин.— Ибо что легко приходит, легко и уходит, забывается. Теперь Довбуш закаленный, как бартка стальная, об камень ударишь — не погнется и не притупится. Я уже его испробовал на всем, осталось самое главное... и еще сегодня буду-таки знать, дорос ли он до меча мстителя».
— Дорос, Деду, дорос...— долетает до Исполина лишь ему слышный вздох Зеленой Верховины. Она уже заждалась защитника.
— Ну так сейчас,— отвечает Дед и поглядывает на тучи.
Довбуш не подозревает, что скоро Дед Исполин возложит на его юные плечи тяжкий груз, но подсознательно ждет его, ждет не от нынешнего дня, давно уже говорил братьям по полонине:
— йой, братцы, так у меня ладони свербят, так мне хочется взять топор острый и покарать зло...
Чабаны поглядывали один на другого, в их очах поблескивал добродушный смех.
— Гей, Олекса,— говорит один из них, по имени Петро Шкиряк,— так чего ся тут мучишь, а? Махни, брат, в опришки.
И добавил минуту спустя:
— Будешь, несчастный, черным хлопцам юшку варить, люльки чистить и об скалы топоры острить. Лишь к этому ты и способен...
Чабаны хохочут. Довбуш не обижается.
Опришки — повстанцы в Галиции, выступавшие против гнета панской Польши.
— Гей, гей, братцы, из смеха люди выходят,—говорит.— Еще, даст бог, услышите про меня. Лишь бы здоров был...
Беседа эта происходила у огня, пастухи лежали вокруг костра, как спицы колеса вокруг ступицы, а за колесом ночь — как яма.
— А что, может быть,— не успокаивался насмешник. — Когда-то до нас таки слух дойдет, что сам король польский с рыцарем карпатским Олексою Довбушем пировал. На стол подавали боб с капустою и капусту с бобом, ха-ха!
— Это кто еще знает,— отбивается шуткой Олекса,— или я сел бы пировать с коронованным голодранцем.
— Ов, а это почему? — подзуживает юношу Петро Шкиряк.
— Потому что я сам себе король.
Ватаг Илько, человек с острым как бритва языком, поворачивает к Олексе лохматую голову и вполне серьезно замечает:
— Чтоб вы знали, наш Олекса богач, такого и на свете не встретишь. Вшей за каждым рубцом — считай не сосчитаешь.— И пускает из-под рыжих усищ струйку табачного дыма.
Чабаны теперь не хохочут, ибо сказанное про Олексу и их коснулось.
— Нет, бог мой, дядько, правда,— не отстает Олекса.— Я правда богатый, ведь эти горы высокие — мои, и звезды ясные надо мною — мои, и форель в ручьях — моя, и шум еловых веток — мой...
— И то, что съел нынче на ужин, твое,— в тон ему насмешливо вторит ватаг Илько.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91