А как же?! Вот послушай. Давным-давно водил я знакомство с одним человеком. Корчуем его звали, потому что ходил он по селам и выкорчевывал терновники. Имел к тому способности необыкновенные да и инструмент соответствующий. Не скажу, чтоб тот человек жил в достатках. Всегда его руки пухли от колючек, а плечи горбились от топора и колуна, но должен он был терен корчевать: был в том его талант и хлеб насущный.
Как ни странно, однако, это корчевание приносило ему наслаждение. Бывало, выйдет на участок, где прежде терновник рос, и прямо распрямится, посветлеет, ибо люди тут жито посеяли, пшеницу. Радовался человек, что не напрасно топчет святую земельку, оставляет по себе память людям — пашню плодоносящую.
Однажды Корчуй принародно дал клятву, что до скончания века будет рубить он терновники и не оставит этого занятия ни тогда, когда старость скрутит его в веревку, ни тогда даже, если разбогатеет. Ремесло свое нехитрое передаст в наследство детям и внукам.
И так, ватажку, и шло, как он поклялся, ибо не ведал Корчуй работы честнее и нужнее, чем рубить колючий кустарник и на освобожденной земле сеять жито.
Случилось так, что Корчуй нежданно-негаданно попал заступом меж кореньев на медный казан, полным-полнехонький золотом. Бог знает, кто закопал в тайнике огромное то богатство, Корчуй, будто очень обрадовался, на расчищенном месте поставил хату, завел скотинку. Мог бы человек, ставши хозяином, и плюнуть на свое корчеванье, или не так? Но он свято держал свое слово, работа давала ему удовлетворение, чего не способны дать никакие деньги.
Было у Корчуя два сына. Старшего звали Иваном, младшего Танасием. Оба хлопца шли по отцовской дорожке, старик не мог нарадоваться на них, глядя, как с ненавистью и удалью уничтожали они терновые чащи. Втайне мечтал о том, что с годами, когда расплодится племя Корчуев, на Верховине не останется ни одного колк5чего куста. Так бы оно, ватажку, и случилось, если б в его ворота не постучалась беда. В один из вечеров терновые колючки, брызнув из-под топора, выкололи глаза старшему сыну Ивану. Потекла кровь, а вместе с кровью вытекли и Ивановы очи.
С тех пор стали ржаветь в сенях Корчуевы заступы и колуны, старик никогда уже не брал цх в руки и младшему сыну запретил. Он берег глаза Танасия, испугался силы тайной, недоброй, заключенной в колючках.
И зло победило. Пока старый Корчуй плакал над сыном, пока ржавели в сенях топоры и заступы, тернии бурно разрастались на полях и берегах рек, воцарялись в лесу и на людских подворьях.
А дальше что? Дальше... люди забыли про добрую славу старого Корчуя, со временем даже не могли тропинку указать к его хате, ибо заросла она одичавшими терниями, да и хата сама утонула в терновниках. Чтоб знал ты, ватажку, что и могила самого Корчуя, словно бы на смех и глумление, тоже засеялась терновыми кустами...
— Неужто и мне подобное вещуешь, Домовик? — перебил Довбуш.
— Я не вещую. Однако ты сам, пане ватажку, взвесь крестьянским умом, заслуживает ли высшей чести человек, который боязливо отступился от правого дела, устрашившись бед, что посыпались на него? Стал бы ты хвалить сеятеля, который, едва проложив на поле несколько борозд, вынул бы плуг из борозды и бросил его на волю дождя и ветра только потому, что в земле попадались камни-валуны?
Довбуш размышлял, трезвел, пытаясь осмыслить суть сказанного. Домовик не стал надоедать ему — исчез.
Ватаг воскресал, как воскресала в нем песенка: «Ой, люди ви, ЛЮДОНЬКИ...»
Довбуш размышлял, стоят ли люди того, чтоб ради них жить и бороться, не слишком ли великую дань он платит им? Или же в самом деле надо опасаться клейма предателя, этими людьми припечатанного?
Он еще не успел пожить на земле, далеко ему до сорока, потому не может похвалиться, что познал людей досконально. За свои годы встречал он рыцарство и подлость, смелость и трусость, доброту и жестокость. Это была какая-то мешанина из зерна и куколя. Но все же ему казалось, что люди более склонны к разрушению, чем к созиданию; опришки стерли бы с лица земли шляхту, ее привилегии, законы и порядки; и опять же шляхта вновь точила бы ножи на бунтаря хлопа, кормила бы прожорливое войско.
Может, так оно и должно быть, ибо извечно льется кровь в битвах между светом и тьмою, меж днем и ночью, победу одерживает попеременно то одна, то другая сила. Война оставляет после себя только пожарища и трупы, а это значит, что каждый воин, даже если он воюет во имя добра,— убийца и павший. Тот, кто служит смерти и разрушению, имеет черствую и бесплодную душу, господь не наделил его даром творить жизнь и делать ее радостной. Творить и веселить — это привилегия музыкантов, тех, кто оживляет камень, и тех, кто умеет простым словам придавать рассветные крылья. А остальные... Остальным... этим безликим тучам народу судьбой предназначено разрушать, топтать, убивать один другого, а в минуты просветления склонять головы перед твореньями избранных...
Люди предстали перед Довбушем убогими, умеющими лишь брать, ничего не отдавая взамен.
«Нет, я не осуждаю вас, люди, ибо себя тоже вижу среди вас. Только больно мне оттого, что напрасно когда-то Корчуй уничтожал терновые кусты, превращая непригодную почву в родящее лоно, что и я напрасно потратил молодость в битвах и походах: мог бы все эти годы использовать для собственного наслаждения. И хорошо сделал старый Корчуй, отказавшись от своего занятия: пускай повсюду и везде земля засевается терниями, пускай... Какое ему до этого дело? Слава и предательство — ценности преходящие. Они имеют одинаковую цену. Люди придумали их себе на потеху и на страх...»
Смерть приостановилась на Подгорье, даже мантию подобрала, чтоб поскорее добежать к полонинской хижине. Смерть заприметила Серну, ту самую, которую когда-то вырвал Довбуш из волчьей пасти. Бежала Серна быстро, перепрыгивая через семимильные горы и ущелья, несла Серна юноше белый узелок.
«Ой, лети, Серна, ой, беги...»
Развернула Серна узелок в хижине на столе, пристукнула копытцем и промолвила, отдышавшись:
— Гляди, парень, что тебе в благодарность принесла.
Опришок видел перед собою сорочку, белую сорочку, вышитую сорочку.
— И что же? — спросил он лениво.— На смерть мне постаралась?
Крутнула головой.
— Я принесла эту сорочку, чтоб ее чистота и вышивка очистили в твоих глазах людей. Ты видишь на них только грязь черную.
Довбуш взял в руки сорочку, сорочка была тонкая, из льняного полотна, полотно светилось нежною белизной, как рождественский снег. На том рождественском снегу вырастали треугольные елки-сме- реки, светились, как переспевшие яблоки, маленькие горячие солнца. И еще в вышивках косари собирали в стожки медвяное сено, и еще столяры прорубали синие окошки, и еще сеялись зеленые майские дожди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
Как ни странно, однако, это корчевание приносило ему наслаждение. Бывало, выйдет на участок, где прежде терновник рос, и прямо распрямится, посветлеет, ибо люди тут жито посеяли, пшеницу. Радовался человек, что не напрасно топчет святую земельку, оставляет по себе память людям — пашню плодоносящую.
Однажды Корчуй принародно дал клятву, что до скончания века будет рубить он терновники и не оставит этого занятия ни тогда, когда старость скрутит его в веревку, ни тогда даже, если разбогатеет. Ремесло свое нехитрое передаст в наследство детям и внукам.
И так, ватажку, и шло, как он поклялся, ибо не ведал Корчуй работы честнее и нужнее, чем рубить колючий кустарник и на освобожденной земле сеять жито.
Случилось так, что Корчуй нежданно-негаданно попал заступом меж кореньев на медный казан, полным-полнехонький золотом. Бог знает, кто закопал в тайнике огромное то богатство, Корчуй, будто очень обрадовался, на расчищенном месте поставил хату, завел скотинку. Мог бы человек, ставши хозяином, и плюнуть на свое корчеванье, или не так? Но он свято держал свое слово, работа давала ему удовлетворение, чего не способны дать никакие деньги.
Было у Корчуя два сына. Старшего звали Иваном, младшего Танасием. Оба хлопца шли по отцовской дорожке, старик не мог нарадоваться на них, глядя, как с ненавистью и удалью уничтожали они терновые чащи. Втайне мечтал о том, что с годами, когда расплодится племя Корчуев, на Верховине не останется ни одного колк5чего куста. Так бы оно, ватажку, и случилось, если б в его ворота не постучалась беда. В один из вечеров терновые колючки, брызнув из-под топора, выкололи глаза старшему сыну Ивану. Потекла кровь, а вместе с кровью вытекли и Ивановы очи.
С тех пор стали ржаветь в сенях Корчуевы заступы и колуны, старик никогда уже не брал цх в руки и младшему сыну запретил. Он берег глаза Танасия, испугался силы тайной, недоброй, заключенной в колючках.
И зло победило. Пока старый Корчуй плакал над сыном, пока ржавели в сенях топоры и заступы, тернии бурно разрастались на полях и берегах рек, воцарялись в лесу и на людских подворьях.
А дальше что? Дальше... люди забыли про добрую славу старого Корчуя, со временем даже не могли тропинку указать к его хате, ибо заросла она одичавшими терниями, да и хата сама утонула в терновниках. Чтоб знал ты, ватажку, что и могила самого Корчуя, словно бы на смех и глумление, тоже засеялась терновыми кустами...
— Неужто и мне подобное вещуешь, Домовик? — перебил Довбуш.
— Я не вещую. Однако ты сам, пане ватажку, взвесь крестьянским умом, заслуживает ли высшей чести человек, который боязливо отступился от правого дела, устрашившись бед, что посыпались на него? Стал бы ты хвалить сеятеля, который, едва проложив на поле несколько борозд, вынул бы плуг из борозды и бросил его на волю дождя и ветра только потому, что в земле попадались камни-валуны?
Довбуш размышлял, трезвел, пытаясь осмыслить суть сказанного. Домовик не стал надоедать ему — исчез.
Ватаг воскресал, как воскресала в нем песенка: «Ой, люди ви, ЛЮДОНЬКИ...»
Довбуш размышлял, стоят ли люди того, чтоб ради них жить и бороться, не слишком ли великую дань он платит им? Или же в самом деле надо опасаться клейма предателя, этими людьми припечатанного?
Он еще не успел пожить на земле, далеко ему до сорока, потому не может похвалиться, что познал людей досконально. За свои годы встречал он рыцарство и подлость, смелость и трусость, доброту и жестокость. Это была какая-то мешанина из зерна и куколя. Но все же ему казалось, что люди более склонны к разрушению, чем к созиданию; опришки стерли бы с лица земли шляхту, ее привилегии, законы и порядки; и опять же шляхта вновь точила бы ножи на бунтаря хлопа, кормила бы прожорливое войско.
Может, так оно и должно быть, ибо извечно льется кровь в битвах между светом и тьмою, меж днем и ночью, победу одерживает попеременно то одна, то другая сила. Война оставляет после себя только пожарища и трупы, а это значит, что каждый воин, даже если он воюет во имя добра,— убийца и павший. Тот, кто служит смерти и разрушению, имеет черствую и бесплодную душу, господь не наделил его даром творить жизнь и делать ее радостной. Творить и веселить — это привилегия музыкантов, тех, кто оживляет камень, и тех, кто умеет простым словам придавать рассветные крылья. А остальные... Остальным... этим безликим тучам народу судьбой предназначено разрушать, топтать, убивать один другого, а в минуты просветления склонять головы перед твореньями избранных...
Люди предстали перед Довбушем убогими, умеющими лишь брать, ничего не отдавая взамен.
«Нет, я не осуждаю вас, люди, ибо себя тоже вижу среди вас. Только больно мне оттого, что напрасно когда-то Корчуй уничтожал терновые кусты, превращая непригодную почву в родящее лоно, что и я напрасно потратил молодость в битвах и походах: мог бы все эти годы использовать для собственного наслаждения. И хорошо сделал старый Корчуй, отказавшись от своего занятия: пускай повсюду и везде земля засевается терниями, пускай... Какое ему до этого дело? Слава и предательство — ценности преходящие. Они имеют одинаковую цену. Люди придумали их себе на потеху и на страх...»
Смерть приостановилась на Подгорье, даже мантию подобрала, чтоб поскорее добежать к полонинской хижине. Смерть заприметила Серну, ту самую, которую когда-то вырвал Довбуш из волчьей пасти. Бежала Серна быстро, перепрыгивая через семимильные горы и ущелья, несла Серна юноше белый узелок.
«Ой, лети, Серна, ой, беги...»
Развернула Серна узелок в хижине на столе, пристукнула копытцем и промолвила, отдышавшись:
— Гляди, парень, что тебе в благодарность принесла.
Опришок видел перед собою сорочку, белую сорочку, вышитую сорочку.
— И что же? — спросил он лениво.— На смерть мне постаралась?
Крутнула головой.
— Я принесла эту сорочку, чтоб ее чистота и вышивка очистили в твоих глазах людей. Ты видишь на них только грязь черную.
Довбуш взял в руки сорочку, сорочка была тонкая, из льняного полотна, полотно светилось нежною белизной, как рождественский снег. На том рождественском снегу вырастали треугольные елки-сме- реки, светились, как переспевшие яблоки, маленькие горячие солнца. И еще в вышивках косари собирали в стожки медвяное сено, и еще столяры прорубали синие окошки, и еще сеялись зеленые майские дожди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91