. Дивчина уловила его движение, испугалась печальных слов, неожиданно выжавших слезы. В одно мгновенье подбежала к парню, загородила собою дверь.
— Не уходи,— шепнула,— не надо... Ты мне мил...
Он будто с ума от этих слов, словно молния
поразила его, веселая, V 'рая молния, потому что подпрыгнул до потолка, схватил дивчину сильными руками и поцеловал. Целовал лицо, глаза, брови, русую косу, руки, она не защищалась, лишь губы ее шептали:
— Довольно уж, довольно, Данько, зацелуешь меня...
В тот вечер весь Галич был опьянен: песни, коляды, танцы не утихали до рассвета, даже челядь ремесленническая, люд бедный, слуги мещан зажиточных просаживали на водку и вино последние гроши, и напрасно стража городская да холуи из замка шныряли по улицам, пытаясь утихомирить нагайками захмелевших, ибо пан староста, видите ли, уснуть не могут! Но это не помогало. А самое буйное опьянение царило в хате над Луквой-рекой...
Они решили обвенчаться в мясоед. Именно тогда Докия и отрезала полотна на рушники и сорочку. Кое- кто из мещан галицких не одобрял ее выбора, дескать, ты, девка, красавица и ремесло в руках имеешь — лучшего мужа достойна. Зачем тебе горбун-скоморох?
— Э, что вы знаете, люди-соседи. Люблю я своего Данила, и все тут. С ним хоть весело век свой проживу,— отвечала она.
И садилась вышивать рушники.
Но еще и до половины не засеяла белое поле зеленою рутой, как пан староста Галицкий, заметив Данилову способность, перевел его с конюшни в замковые покои и нарек дворовым паяцем. Когда Докийка узнала об этом, не поняла даже, радоваться ли панской доброте или проклинать ее — служба шута была ей незнакома. Догадывалась только, что называться замковым шу
том — это, вероятно, во сто крат унизительней, чем пасти панскую скотину, ибо господа в Старостиных покоях — гости и родственники — будут держать Данила для постоянных насмешек, ежеминутно будут издеваться над ним, а он обязан будет с этих пор без остановки сыпать прибаутками, сыпать даже тогда, когда на сердце у него печаль.
Однажды вечером, когда Данило наведался в хату над Луквою, Докия, разглядывая его новую потешную одежду из разноцветных лоскутков, стала укорять суженого:
— Ты стал, Данько, игрушкой в руках ясновельможной шляхты. Развлекать пьяных господ — не почетный труд. На твоем месте я отказалась бы. И ты должен... Ты ведь не пленник в доме старосты, не его хлоп — ты человек свободный в выборе.
— Любая работа, Докийка, дьявольски трудна. У моего нового промысла тоже есть свои неудобства... Но чего я достиг бы в жизни, карауля панскую худобу?
— Я пастуха полюбила... После свадьбы ты мог бы отказаться от службы в замке.
— Разве у тебя, Докийка, достаток во всем?
— А разве, шутом придворным будучи, богатством разживешься?
— Голому кафтана не жаль,— улыбнулся Данько.— А служба скоморошья имеет и свои выгоды.— Он вынул из балахона платок, в один из концов которого была завязана горстка монет.— Вот, пожалуйста, за короткое время паны гости каким богатством наделили...— Он благоговейно касался каждой монеты, открытое лицо его сияло, ибо никогда еще, сколько живет, не держал он в руке столько денег. Докия знала цену этим деньгам: за эти сребреники надо соткать не один локоть полотна. Однако радость Данька ее не тешила.
— Спрячь их, Данько,— просила она.— Противно мне твое богатство. Из-за него, возможно, поступаешься более ценным — гордостью, честью человеческой. Гляди, каким страшилищем тебя вырядили, как лицедея.
— Все мы, Докийка, лицедеи, и каждый делает то, что может: одни дуги гнут, другие — поясницу ломают. Но деньги, прошу паненку, как говорит шляхта, не пахнут. Нам они в хозяйстве пригодятся.
Может, он все-таки прав?
Данько тревогу девичью успокаивал поцелуями и ласками.
И так повторялось всегда, как проведывал он дочку ткача. Настал наконец и такой вечер, когда они вместе стали считать на столе деньги. До тех пор, пока...
Это случилось в синие зимние сумерки, когда Докия сняла со станка заказанный пани старостихой ковер и понесла его в замок. Привратная стража, давно знавшая Докию, во двор ее пропустила беспрепятственно. Тут слонялись без дела слуги, солдаты, маркитанты. Замок кишел людьми, лошадьми, пестрел расписными санями — гостей понаехало как саранчи. Сквозь высокие и узкие окна дворца пробивался свет бесчисленных свечей, доносилось пиликанье цыганских скрипок, пьяные выкрики шляхтичей.
Докия заколебалась было, не повернуть ли ей домой, но знакомая горничная старостихи — Ядвига, выскочившая во двор по своим делам, заметила девушку.
— Проходи, Докийка, в покои.
— Но, ясновельможная пани старостова, наверное, среди гостей,— ответила нерешительно Докийка,— как- то неудобно. Я лучше завтра...
— Удобно, удобно,— поощряла Ядвига.— Как раз вовремя... При гостях пани не поскупится за работу.— И кивнула на ковер.
Ядвига ввела Докию в покой, соседствовавший с банкетным залом. За дверью клокотал адский шум.
— Посиди, золотко, тут. Я быстро...— Ядвига подвинула девушке стул, сама сложила ковер на серебряный поднос, ножкою отворила дверь и...
И Докийка онемела перед картиной, открывшейся ее глазам. Сперва заметила столы, вином и закусками уставленные, потом взгляд ее скользнул по рядам гостей. Ухо ловило посреди шума и гама слова похвалы старостовой жены и других дам, предназначавшиеся ее ковру. Но не это было главным, не это... а то, что на полу грызлись панские собаки, а между ними ползал в одежде паяца Данько. Он на лету подхватывал мослы, летящие от столов, дрался с псами, отнимавшими у него добычу, шляхта то науськивала, хохоча, псов на него, то выкрикивала:
— А куси-ка, пане паяц, того песика бесхвостого, куси, куси!
Самое ужасное было в том, что Данько к приказам прислушивался: ворчал, будто зверь, и скалил зубы. Господам забава нравилась — столы помирали от смеха. Наконец сам пан староста поднялся на нетвердые ноги и поверх голов гостей сыпнул на пол горсть монет.
— Пусть пан паяц на потеху гостям моим языком серебро слижет — все ему достанется!
И Данько прижимался к полу, и Данько языком и зубами подбирал заляпанные грязью серебряные монеты, работа эта была трудной и гадкой — пот заливал бедняге глаза.
Докия стояла, словно бы гром ее поразил, будто трупного яда глотнула, будто от хохота панского помутнело у нее в голове. Потом мелькнула мысль о бегстве. Но какая-то сила заставляла ее наблюдать за гнусным кривляньем Данька. В душе разгорался протест, бунт против унижения человека, и она, поддавшись порыву, не почувствовала, как, встав на пороге, крикнула на всю залу:
— Данько, Данько! Прекрати, прошу тебя!
Докия даже не знала, что в этот миг лицо ее было
гневным, что из глаз неудержимо лились слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91