ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— То, говорите, паночек, не мое? — переспросила.— А я и не знала...
И вдруг, поднявшись на носки, чтоб стать повыше, спросила людей:
— А скажите мне, честное общество, что вокруг есть ваше?
Вопрос упал неожиданно, вдруг, как гром среди ясного неба. Село молчало.
Олена не ждала ответа, спрашивала дальше:
— Или, может, эти хаты назовете своими?
— Или, считаете, что поле ваше?
— Даже дочки, вами рожденные и вскормленные,— не ваши...
— Даже вы сами, честный люд, себе не принадлежите...
— И небо над вами, уважаемые, не ваше...
— И солнце ясное — не ваше...
— И ветры буйные — не ваши...
Село клонило донизу головы, будто Оленины слова были слишком тяжкими и как гири прижимали к земле.
— А чьи же? — наконец вырвался чей-то голос.
Село знало, что Олена Довбущучка пела правду, про эту правду они не раз думали в одиночестве, страшная правда снилась им, но никогда не вырывалась она на поверхность, не отливалась в звонкое слово, а лишь клубилась трусливо на дне сердец. Теперь Олена высказалась за всех.
— Пустое, баба, мелешь,— решился было закрыть Олене рот пан Зайчук.— Если б твой брех и докатился до...
Олена на Зайчука не обратила внимания, отстранила его рукою, как что-то непотребное, и, даже не глянув на свой убогий, разбросанный по двору скарб, двинулась стежкою в гору. Люди расступились, дали дорогу, женщина не знала, куда идет и зачем, понимала только, что отныне она стала старухой, ей жаль было молодых
весен, потраченных зря, трудом вложенных в стены домашнего гнезда.
Село провожало Олену взглядами, пока она не исчезла в кустах, потом оно взорвалось гневом, криком, женскими воплями. Пан Зайчук выстрелом из пистоля просверлил шум.
— Но-но, голытьба, не забывайтесь!
И посеял покорность.
Возвращались пахари к своим остывшим плугам.
Возвращались женщины к скрипучим колыбелям- колыскам.
А старые мудрые деды готовы были провалиться сквозь землю, ибо они пустили на свет рабов.
И старые мудрые матери проклинали свои утробы, из которых вышли рабы.
Олена всего этого уже не видела, не слыхала, она мерила ногами стежку. Путь то стлался вершинами, то катился долами, то блуждал лесами, то вился острыми скалами. И куда ни шла Олена, за нею никли, припадая до земли, увядали лесные травы.
Солнце уже повернуло к полудню, когда Олена увидала среди леса старую женщину. Женщина была в темной одежде, с черным, как земля, лицом, у нее были черные и сухие, как обожженные корни, пальцы. Женщина бродила по ясной, усыпанной цветами поляне: красные быстровянущие маки не собирала, голубые васильки топтала, среди травы она срывала мелкие цветы барвинка, складывала листочек к листку и выплетала венок.
— У меня, мама, Жельман хату отнял,— пожаловалась ей Олена.
Женщина ничего не сказала, словно и не слышала Олену, рвала себе зеленый барвинок.
— Зачем вам, мама, так много барвинка? — спросила ее Довбущучка.
— Сыну — на могилу... Дмитра схватили пушкари как раз в святое воскресенье. На звоннице звоны играли, возле церкви девки частушки распевали, а моего Дмитра в железы ковали. В Станиславе на площади кат срубил буйну голову, белое тело мячом порубил на двенадцать частей. Двенадцать частей потащили по селам, по лесам, по перепутьям, развесили на колах людям на страх и для науки: чтоб никто не смел поднимать топор-бартку против шляхты. А я эту бартку сама острила... А Дмитрово белое тело истлело на кольях, поживилось им воронье, люди желтые кости схоронили в двенадцати могилах, в двенадцати местах. И теперь я барвинок сбираю, могилы засеваю, барвинок синим цветом цветет... У моего Дмитра были синие очи...
— Может, я помогу вам, мама? — сказала Олена.
— Не надо. Возьми лучше, молодица, себе в душу хоть часть моей ненависти к шляхте. Может, тебе снадобится. В жизни, чтоб знала ты, полнись не только своею ненавистью.
— Возьму, мама.
И Олена пошла дальше. Где шла, травы-зелье под нею чернели.
Под вечер она встретила вторую старую женщину. Она тоже была в темном убранстве, с черным лицом и черными руками, и седая коса гнула ее до земли. Женщина сидела, подобравши ноги под платье, на чистом песке у криницы, из которой вытекал быстрый поток. Женщина ладонью, словно черным желобком, вычерпывала воду из криницы, вода в лучах предзакатного солнца краснела, как кровь.
— Что вы делаете, тетка? — спросила Олена.
— Или не видишь, любка? — ответила женщина.
— Да вижу, но — не пойму.
— А ты пойми. Я вычерпываю в своих горах все воды, вычерпываю озера и реки, потоки и ставки, и на их дне ищу свою Ксеню, ищу — и не нахожу... А я очень хотела б хоть раз на свою деточку посмотреть. Такая была она прекрасная, как роза, такая гибкая, как елка-смерека, такая белая, как лилия. Ее пан увидал, темной ночью белые лепестки истоптал, . и она от горя утопилась. Теперь я и вычерпываю воду, ее ищу...
— Может, я вам помогу, тетка? — опять спросила Олена.
Старая покачала головой:
— Должна сама. А ты, если добрая, возьми частичку моей жадной мести. Возьми; когда за себя мстишь, этого еще мало. Когда же местью людской переполнишься — станешь святой.
Сия ноша была тяжкой, но Олена взяла ее, и теперь уже, где проходила она, земля под нею обугливалась и трескалась.
А как солнце село в золотой челн и поплыло за море, а в ручьях задымили седые туманы, Олена Довбущучка
встретилась с третьей женщиной. Она тоже была вся в темном, и имела черное лицо, и тоже имела черные руки. Женщина блуждала по каменной гриве поросшей лесом горы, выискивая крапиву. Крапива жгла ей ладони, женщина не ощущала боли, каждый крапивный стебель переминала опухшими пальцами, сучила из него зеленую нитку.
— Пошто вы, матушка, лютую крапиву в нитки превращаете? — спросила ее Олена.
— Хочу связать сыночку курмей — веревку крепкую, чтоб Иванко сделал из нее петлю тугую и повесился,— сказала третья женщина.
Олена окаменела, испуганно смотрела на удивительную и страшную женщину.
— Сыну? — прошептала.
— Ему.
— Родному?
— А то чужому?
— Разве такое свет видел, чтоб мать сыну петлю выплетала?
— Э-э, что ты знаешь, молодица душечка. Не думай, что я упыриха. Так случилось: взяли паны моего Иванка к себе, одели его малиново, обсыпали серебром- золотом, титулами разум отняли. И он, гуцульский сын, забыл, где родился, и слово прадедово забыл, и могилы дедов забыл, и бога нашего забыл, матери своей чурается. И стал чужим чужаком. Теперь с панами пьет-гуляет, в кандалы людей кует, тянет жилы из людей и пояса из кожи дерет, сеет золотом — предателей плодит. Потому и сучу ему курмей крапивный...
— Так я помогу вам, матушка,— подхватила Олена.
— Не можно,— заслонила женщина крапивную охапку.— Должна сама, бо сама мерзость породила, сама и курмей сплету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91