ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


...Заперезався чорнов ожинов, За тов ожинов дв1-три трубоньки. €дна трубонька та роговая, Друга трубонька та М1дяная, Третя трубонька та зубровая...
Аннычка выставляла на стол большую глиняную миску с горячей бараниной, пристраивала в сене «Васи- ля» и «Меланку» — два каравая хлеба, рядом с ними прислоняла баклагу оковитой, специально припасенную на святой вечер.
...Третя трубонька та зубровая...
Олекса из-под ресниц следил за ее проворным хозяйствованием, от ее стройной фигурки, перетянутой пояском, от белых рук, синих очей и курчавой косы веяло теплом и покоем. Сейчас, после двух месяцев совместного плавания на золотом челне, когда насытил жажду крови, он не переставал любить ее. Аннычка была для него землею, последней пристанью, ему казалось, что Зеленая Верховина, приняв человеческий облик, воплотилась в Аннычкином теле, и казалась ему Аннычка матерью, сестрой, всем прошлым и будущим. В ней таилось все, таилось, ибо была она женщиной, таинственнее всех таинств на свете, началом жизни.
На полонине он чувствовал себя не опришком, а крестьянином: растил овец под навесом, что привез с осени себе на прокорм, чистил до блеска Сивого, иногда брал ружье и шел в засаду на кабана или же на оленя. По утрам вставал задолго до того, как день начинал ткать свою ясную пряжу, разбрасывал перед
хатой тропку в снегу, рубил и носил в хату дрова, хватал ведра и спешил за водой к источнику. Нож-чепелик, золотую опришковскую бартку, пистоли, не знающие промаха, черную, вываренную в говяжьем жиру, непромокаемую сорочку и другие вещи, служившие ему в лесной жизни, Аннычка повесила на гвозде. Чистая, свежая одежда сняла с него тягость летних походов, чувствовал он себя легко, свободно, простая крестьянская работа наполняла его сладостью жизни.
А все-таки когда в ведрах искрилась льдинками вода и весело бормотал разбуженный очаг, Аннычке казалось, что Довбуша нет рядом с ней. Нет, она чувствовала, что стоит он в изголовье постели, и вместе с тем в ушах глухо тупали, отдаляясь, теряясь, его шаги. Она мгновенно сбрасывала с себя одеяло и, забывая о своей наготе, прислушивалась, не капает ли вода со стрех.
— Еще не весна, Олекса мой? — спрашивала. Ловила на себе его жадный взгляд, замечала, что лежит обнаженная, заливалась краской девичьего стыда.
До весны было еще далеко, но капель с крыш снилась ей по ночам и страшила по утрам, успокаивалась она лишь тогда, когда выскакивала во двор и слышала под постолами тугой морозный скрип январского снега.
Третя трубонька...
Кто-то в хате всхлипнул.
Всхлипнул?
Аннычка обернулась к столу, будто ужаленная. Олекса сидел на прежнем месте и... плакал. Это было так неожиданно, как внезапно пролившийся на землю летний дождь: вроде и туч не было, и не гремело как будто, даже солнце светило, а дождь все-таки поливал, и, верно, где-то должна бы быть туча, которая насобирала воды. Должна быть и причина Довбушевых слез.
— Олекса...— Аннычка не решалась ни закрыть ладонью его уста, ни вытереть ему слезы. Она вся за- цепенела. Сжалась. Ждала, что вот-вот на них свалится неожиданная беда, потому что никогда еще ни она, ни весь мир не видел, чтобы плакал Олекса Довбуш.
В хате смеркалось. Ярче, словно червонная роза, засветился обложенный диким камнем очаг. Настало время зажигать лучины, но Аннычка не могла оторваться от лавки, словно бы приросла к ней.
Ведь плакал Довбуш!
Та си затрубить в зубровую, То врадуеться весь мир на земл1.
Кто будет радоваться, когда плачет Довбуш?
Кто?
— Ты, вижу, испугалась слез моих? — подал голос Олекса.
— Еще и как,— кивнула в ответ головой.
— Ты ж привыкла всегда видеть меня рыцарем. А я ведь не кусок скалы, надо когда-нибудь и Олексе Довбушу снять со своей души тяжесть. А перед кем мог бы дать волю слезам, если не перед тобою? Перед хлопцами стыдно, перед горами — стыдно. А перед тобою — нет. Ибо ты моя Аннычка. А ныне свят-вечер, твоя коляда напомнила мне тех молодцев, что пали под пулями и умерли от ран, которые закончили жизнь под мечом палача в Станиславе, Коломые, Галиче, Вурштыне... Ныне они не придут к своей семье, не сядут за трапезу с отцами и матерями, с любимыми женами. Их нет в живых... А были все они молодыми, здоровыми, как отборное зерно.
Аннычка смотрела на Довбуша, как на икону,— на ее глазах рождался новый Олекса, другой. До сих пор знала его твердым и решительным, правда, с нею ласковым, но суровым с побратимами. Таким его сделали ружье и бартка, смоляцкие западни и кровопролитные схватки. Теперь с него спал плащ опришка, и он предстал перед нею простым и человечным, на тысячи других верховинских парней и крестьян похожим. Она припомнила смешные, полные выдумки, перетканные страхом и ненавистью сплетни богатых кутских мещан о необычайной жестокости Довбуша. Матери пугали им детей. Старые, уважаемые матроны, что сохли над святыми книгами, утверждали, будто в образе злочинца Довбуша пан бог послал на землю давно обещанного Сатану. Ох, дурные, дурные вражьи языки... А откуда им знать Довбуша истинного? Даже ей он открывается не вдруг, ибо походит на землю, красоту которой из окна не постигнешь, надо исходить ее прежде от стебля до стебля, от горы до реки...
Тем временем Довбуш вытер слезы и продолжил рассказ:
— Старый Смоляр пришел в себя от чьего-то смеха. Неподалеку от корыта с факелами сидели два часовых смоляка и издевались над стонущим опришком Мочернюком. Смоляра утешали стоны Мочернюка; пусть хлюпец стонет, пусть умирает, но только пусть не говорит. Мочернюк был молодым, а молодые деревца иногда позволяют гнуть из себя луки и крутить веревки, а что же будет, если Мочернюк не вынесет пыток, заговорит и станет на тропу, которая ведет к опришковскому гнезду?
Кроме того, Аннычка, кто досконально может предугадать все мысли, боли и сомнения старого человека, который беспомощно лежал в желобе, залитый смолой?
Плененный пособник Пшелуцкого рассказал нам, что Смоляр, пользуясь тем, что о нем забыли, собрал последние силы, выскочил из желоба, и часовые, сидевшие с факелами под елью, даже не успели крикнуть, как он бросился на них, вырвал факел и пламенем коснулся своей одежды. Пропитанное смолой тряпье вспыхнуло мгновенно, огонь лизнул волосы, на поляне поднялся шум и суета. Смоляр не чувствовал ни боли, ни криков, он вмиг оказался на елке. Смола капала с него на густые ветви, вскоре уже пылала и елка. А он все лез и лез наверх. Лез под самые тучи. Лез и кричал:
— Гей-гей, тревога-а-а! Гей, гей, Олекса, изме- на-а-а!
Он горел ярко, как свечка, и елка горела с треском и шумом, как гигантский факел. Пламя разорвало тьму ночи. Крик разбудил тишину:
— Гей, гей, Олекса!..
Отблеск пламени и крик донеслись до нашего часового.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91