Гол1вочка — машвочка, очки — як тернина,
Веселенька, здоровенька, та моя дитина.
В такие песенные минуты она чувствовала себя счастливой. Мелодия творила волшебство: вместо одной Зборихи на камне сидело две. Одна старая, иссушенная годами, солнцем, заботами. Другая — молодая, грудастая молодица с ниткой красных кораллов на белой шее. И старая видит, как у молодой искрятся глаза, как счастьем умывает она свое лицо, как с ее пальцев, будто из солнечных лучей, струится тепло.
А молодая старую не видит.
Молодая идет к колыбели, берет на руки белый сверточек, дитя чмокает губами, молодица перед всем миром расстегивает платье на груди, слюнит упругий сосок и дает грудь ребенку. На нее смотрит солнце, смотрят притихшие ветры, смотрят елки-смереки и Че- ремошевы берега, лишь от людей молодая Збориха прячет своего первенца и набухшие молоком груди: чтобы не сглазили.
А от своего Тодорика не прячется. Он неслышно подходит к жене, садится напротив, слушает, как сын почмокивает губами, и взором ласкает соблазнительное тело жены.
— Ишь ты, какой добрый до еды,— говорит он,— ничего себе...
— Цсс! — она предостерегающе кладет палец на губы.— Видишь, глазки заводит — спать хочет.
Тодор Збора не может узнать свою жену: с тех пор как родила дитя, стала похожа на цветок: смотри и милуйся. Песенка ее ткется из лепестковых слов, а мелодия — из паутинок. Откуда ему знать, что это не просто его Катерина поет: то поет в ней расцветшее материнство, и поют в ней поколения женщин, ее бабок, прабабок, дальних предков, которых давно уже нет на свете, даже имена их забыты, а могилы затеряны, но они живут и до сих пор, воскресая в колыбельной песенке.
Кладет дитя в колыбельку и, краснея, будто девка, рассказывает:
— Если б ты знал, как меня сегодня этот злыдень цапнул деснами за грудь — чуть не заплакала. Зубатым наш Иванко вырастет.
— То добре,— говорит Тодорик.— Нынче мир такой паскудный пошел, что и крестьянину, как тому волку, острые зубы потребны. Будет иметь чем огрызаться.
— Думаешь, Иванко крестьянином станет?
— А то кем? В нашем роду испокон века все крестьяне!
«Крестьянин» еще под собою пеленки мочит, а молодая Збориха уже видит его то на гулянках, высокого, стройного, красно одетого, то трудягой сеятелем на нивке, то мастером золотые руки, что из пахучих еловых бревен выстраивает новую усадьбу-гнездо для жены и детей, то с отарой на полонине. Мечты ее звонкие, как овечьи звоночки. Тодор прыскает смехом в медный ус:
— Смотри ты, как моя стара думками летает. Пускай сперва вырастет,— говорит и идет себе к своей работе: ладит новую ограду вокруг усадьбы. Тюкает топориком и... продолжает плести Катеринины
думки.
А молодая Збориха обкладывает первенца одоленьтравою и приговаривает:
Но, божечка ты мой, как это все было давно, и ничего от той давнины не осталось: ни Тодорика — пошел, сердешный, под траву-мураву вечным сном спать, ни колыски — колыска раскололась, ни Иванка, потому что вырос из Иванка каратель Ян Зборовский, и нет уже давно молодой Зборихи. От тех времен остались только воспоминания, и остался запах одолень-травы, и осталась песенка колыбельная:
Ой летша зозулина через луговину, Гримнула-си у вшонце — збудила дитину.
— А не стоило будить, ой, не стоило, пусть бы спал мой Иванко до судного дня,— шепчет старая Збориха, и отвязывает веревку, и снова идет искать следы Олексы Довбуша.
Находит его на красноильских вершинах под носом у атамана Дидушка. Была уже ночь, ночь под Юрия Зеленого, горы расцвели десятками костров — так, что кровавилось небо. Костры эти не обычные, костры эти очищающие, через них хозяева прогоняют скотину, чтоб никакая ведьма-чередница к худобе не приставала, чтоб молоко не сосала, чтоб ни одна болезнь не брала...
Довбуш сидел у самого большого костра и подбрасывал в огонь сухие ветки, рядом с ним — плечом к плечу — опришки. Довбуш тосковал по Аннычке, с которой распрощался на зимовке, и Довбуш вытаптывал в голове дороги, которыми должен будет водить ватагу этим летом.
Збориха стала за его плечами. Сказала:
— Пришла к тебе, Олекса, просить, чтобы сжил со свету моего сына,— склонилась перед ватажком в поклоне. И добавила: — Этим курмеем задуши, то все равно, что моими руками,— я пальцами разминала едкую крапиву, каждую прядку расчесывала и ниточки крутила со слюной, чтоб веревка вышла крепкой.
— Чем же он так провинился перед вами, что хотите его погибели?
— Виноват он во многом: и передо мною, и перед верой русинскою, и перед Зеленою Верховиной. Скажи мне, Олекса, как называется тот сын, что про мать забывает, которая породила его, выкормила, которая ему песни пела?
— То нелюдь, матушка. Зверь,— ответил Довбуш.
— А как называется тот парень, что на чужого коня сел, чужим оружием перепоясался, в чужое платье оделся, что чужим, панским, разумом живет и род свой изничтожает огнем и мечом: одних убивает, других в темницу бросает на муки, третьим — хаты с дымом на ветер пускает.
— То ворог лютый, матушка.
— Вот видишь, а ты спрашивал, чем мой сын провинился. Небось не забыл пана ротмистра Яна Зборовского?
Довбуш и опришки помнили Яна Зборовского. Сколько раз он гнался за ними со своим отрядом, сколько раз преграждал им путь вооруженной рукой, сколько в селах курилось следов его разбоя.
— Как же то стало, матушка, что из вашего сына Ивана вышел Ян? — спросил Довбуш.
— Как? То долгая история. Взяли его, когда было пять лет, в замок. У нашего богача сынок был — его ровесник, взяли вроде бы для забавы, для дружбы. Мне же дорогу к нему заказали. Сколько я слез выплакала... Потом поехал Иванко с молодым паном за наукой во Львов, потом — в Краков, у хлопцев были добрые учителя — братья иезуиты, соблазнило панство хлопского сына дукатами, заморочило голову дорогими кунтушами, привилегиями — и вышел из русинского Збора шляхетский Зборовский. Из Ивана — Ян.
Довбуш склонил голову. Думал.
И знал уже Довбуш, что должен будет убить Зборовского. Не мог лишь придумать, как это сделать,—у ротмистра под рукой целый драгунский полк. Однако все равно уже видел его мертвым: такие люди права на жизнь не имеют. Враги-иноземцы имеют это право, потому что они — иноземцы, для них гуцул тоже враг и иноземец. Немало солдат брал Довбуш в полон, много их стояло перед ним с руками, связанными за спиной, со страхом поглядывали они на его золотую бартку. А он выпытывал у них то, что ему было надо, ножом-чепеликом разрезал путы и говорил:
— Я в вашей жизни, солдатики, не нуждаюсь, не покушайтесь и вы на мою. Я по вашей земле не хожу — для вас она святая. Не топчите ж и вы моей святыни.— И отпускал солдат на волю.
Правда, в другой раз они в руки Довбуша не попадали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91