— Жельман спустился с крыльца, приблизился к крестьянам, которые, окруженные гайдуками, сбились в кучу.—А может, тебя, Грыцько, надо проучить, из задницы в голову ум перегнать, чтобы знал, на кого жаловаться, а? Ты на своего Довбуша жалуйся... Эй,— махнул гайдукам,— выпишите-ка ему на ж... реляцию.
Гайдуки сшибли гуцула с ног, свистнула в воздухе нагайка. Грыць — хлоп низенький, сухощавый, а гайдуцкий канчук рвал шкуру до крови, но поднялся он с земли без стона, словно бы ничего и не случилось, только лысая его голова оросилась потом. Гуцул отряхнул с себя пыль, низко поклонился и сказал:
— Благодарю покорно за науку.
Жельман не уловил в голосе крестьянина ни угрозы, ни гнева, казалось ему, что хлоп в самом деле остался довольным.
— А людям велите, пусть подать несут,— распорядился.
Это было вчера. Ныне газды подать таки понесли, мизерные гроши положили на стол.
«Да ведь... грош к грошу... Разве не из таких вот мизерных грошей сколотил я свое богатство? Разве не из грошей крестьянских богатеет теперь во Львове Иоська, а в Коломые — Мойше? А разве не из грошей, как из отдельных деревьев лес, складывается тот клад, что...— Жельман даже мысли погасил о том месте, где хитро замаскированный в стене камень сторожит потаенную кладовую.— Ну, ну, не будем вспоминать, что имею в тайничке, кто ж знает, нельзя ли под
слушать думы людские? Сейчас такое неустойчивое время...»
...Жельман почувствовал на себе чей-то взгляд. И сразу спутались мысли, ночь дохнула холодом и тревогой. Жельман закрыл ставни, однако ощущение чужого взгляда не проходило. Он осторожно, словно на него были со всех сторон направлены дула пистолей, ежеминутно готовых выстрелить, оглянулся. На пороге двери, ведущей на кухню, со свечою в одной руке и с ведром в другой стояла старая служанка. Маруня, видно, заметила страх Жельмана, но делала вид, что это ее не касается, стояла, склонившись к косяку, смотрела на Жельмана пустыми глазами, к которым он давно привык, а губы ее складывали коломыйку:
Ой той ми ся, посеструню, парубок сподобав, Що'го кури не Д01ЛИ, когут не додзьобав...
Он привык к этим коломыйкам, когда-то пробовал заткнуть служанке рот, однако это не удалось, Маруня с утра до вечера не расставалась с песнями, не напевала их громко, не пела их людям, бубнила себе под нос, коломыйки были ей необходимы, как курильщику трубка.
— Чего ты хочешь? — разозлился на сей раз Жельман на Маруню и вытер вспотевший лоб.
Женщина словно бы не услышала окрика, поставила шандал со свечой на стол посреди светлицы.
— Разве не знаете, пан? Сами велели, чтоб я каждый вечер полы увлажняла, чтоб паночку во сне дышалось легко.— Подвернула сорочку, так что блеснули "белые ляжки, и принялась орудовать тряпкой. Поливала половицы водой, вытирала их насухо, вытирала и напевала:
А Микола робив кола, а Микита сани.
А Микола , а Микита — псами.
Жельман, не снимая халата, лег на постель. Старость давала о себе знать: кости грыз ревматизм, ныло сердце. Жельман думал, что Яхве несправедлив к роду человеческому, нет у него исключений и для сынов Моисеевых, река жизни течет слишком быстро, казалось бы, совсем недавно пришла на его подворье гуцу- лочка Маруня, а уже прошло с тех пор двадцать лет. Маруня была молодой и пригожей, про таких говорят «кровь с молоком», большое ее тело полнилось упругою
силой, ее не называли красавицей, потому что у нее были широкие, как у мужчины, плечи и слишком длинные руки. Жельман подглядел однажды, как девка полоскалась в потоке. Он сидел на берегу в кустах, как зеленый парнишка, не мог глаз оторвать от ее лакомых бедер, и кровь в нем забунтовала. Как-то ночью, когда покойная Сарра поехала в гости, он закрыл на ключ Маруню в светлице и приказал дрожащим голосом:
— Ложись.
Дивчина его не понимала, не могла догадаться, что пожилому пану арендатору захотелось полакомиться молодым и здоровым телом, а он облизывал пересохшие губы, живот его вздымался и опадал от волнения, и шептал:
— Ложись, Маруня...
Она не закричала, не метнулась ни к окнам, ни к дверям, страх и омерзение парализовали тело, из глаз брызнули слезы. Глаза умоляли:
— Йой, пане, девичья честь — то мое богатство. У меня милый есть...
Он рассыпал дробный смешок.
— Маруня, не будь дурой, свое богатство никому не продашь. А я тебе заплачу...— Распалялся все больше, кружил вокруг закаменевшей девушки, пока наконец не решился положить руки на ее стан.
От Жельманова прикосновения Маруня очнулась, липкие руки арендатора обжигали, она с силой оттолкнула его от себя; Жельман растянулся на полу. Злость возбудила его; как кот за мышью, бросился за девушкой, поймал, повалил на постель. Она защищалась яростно, отчаянно, била ногами, царапала ногтями, дергала за бороду, плевала в глаза. Ему же нравились девушки именно в таком запале; Маруня была не первой в его руках, имел уже опыт укрощения неподатливых кобылиц, знал, что в конце концов наступит его победа. Жельман только боялся, чтобы девка не наделала шума на всю усадьбу: приедет из Станислава Сарра, злые языки донесут на пана, и старая дрымба поднимет скандал. Маруня, к счастью, не кричала, боролась молча, Жельман рвал на ней одежду, обнаженное девичье тело опьяняло сильнее, чем сивуха. И настал все-таки момент, когда девичья сила иссякла и Жельман выпил чару наслаждения до дна. Он в тот миг был опьянен любовным пылом, не заметил, что с девичьими глазами что-то произошло: они стали пустыми и сухими,
как криницы, из которых вычерпали воду. Перемену увидел лишь после того, как спихнул Маруню, как что-то непотребное, с постели на пол. Она не заплакала, не стала одеваться, не лила на Жельманову голову проклятий, сидела обнаженная, сгорбленная, обняв руками колени, и глазами жгла половицы. Кто мог бы рассказать, о чем думала тогда Маруня; может, думала о том, что сегодня закончилась ее жизнь и теперь не будет у нее ни красавца любимого, ни щебечущих деток, ни людского уважения? А может, вспоминала тех, кто перед нею мучились в этой светлице, где пахло воском, мужским потом и луком? Они, мученицы, уходили отсюда обесчещенными, шли из этого дома потухшими, иссякнувшими свечами. Жельман их не задерживал. Одни из них плутали под заборами с нелюбимыми младенцами на руках, другие заливали муку и позор горилкой, третьи умирали в петле и в речных плесах, четвертые навек становились гулящими... Сколько их перебывало здесь? Сколько девичьих надежд сжил со свету этот толстобрюхий? Сколько... А Ксеню Воробчук помнишь? Она была такою прекрасной, как лилия. А Доцю Зеленчук припоминаешь? А Гафию, старого Яцка единственную дочь?..
Возможно, что ни одну из своих предшественниц Маруня и не могла вспомнить, в душе ее плескалась- разливалась своя собственная мука, мука туманила голову, девушка словно бы стояла на калиновом мосту, а когда стоишь на калиновом мосту, все песни кажутся тебе веселыми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
Гайдуки сшибли гуцула с ног, свистнула в воздухе нагайка. Грыць — хлоп низенький, сухощавый, а гайдуцкий канчук рвал шкуру до крови, но поднялся он с земли без стона, словно бы ничего и не случилось, только лысая его голова оросилась потом. Гуцул отряхнул с себя пыль, низко поклонился и сказал:
— Благодарю покорно за науку.
Жельман не уловил в голосе крестьянина ни угрозы, ни гнева, казалось ему, что хлоп в самом деле остался довольным.
— А людям велите, пусть подать несут,— распорядился.
Это было вчера. Ныне газды подать таки понесли, мизерные гроши положили на стол.
«Да ведь... грош к грошу... Разве не из таких вот мизерных грошей сколотил я свое богатство? Разве не из грошей крестьянских богатеет теперь во Львове Иоська, а в Коломые — Мойше? А разве не из грошей, как из отдельных деревьев лес, складывается тот клад, что...— Жельман даже мысли погасил о том месте, где хитро замаскированный в стене камень сторожит потаенную кладовую.— Ну, ну, не будем вспоминать, что имею в тайничке, кто ж знает, нельзя ли под
слушать думы людские? Сейчас такое неустойчивое время...»
...Жельман почувствовал на себе чей-то взгляд. И сразу спутались мысли, ночь дохнула холодом и тревогой. Жельман закрыл ставни, однако ощущение чужого взгляда не проходило. Он осторожно, словно на него были со всех сторон направлены дула пистолей, ежеминутно готовых выстрелить, оглянулся. На пороге двери, ведущей на кухню, со свечою в одной руке и с ведром в другой стояла старая служанка. Маруня, видно, заметила страх Жельмана, но делала вид, что это ее не касается, стояла, склонившись к косяку, смотрела на Жельмана пустыми глазами, к которым он давно привык, а губы ее складывали коломыйку:
Ой той ми ся, посеструню, парубок сподобав, Що'го кури не Д01ЛИ, когут не додзьобав...
Он привык к этим коломыйкам, когда-то пробовал заткнуть служанке рот, однако это не удалось, Маруня с утра до вечера не расставалась с песнями, не напевала их громко, не пела их людям, бубнила себе под нос, коломыйки были ей необходимы, как курильщику трубка.
— Чего ты хочешь? — разозлился на сей раз Жельман на Маруню и вытер вспотевший лоб.
Женщина словно бы не услышала окрика, поставила шандал со свечой на стол посреди светлицы.
— Разве не знаете, пан? Сами велели, чтоб я каждый вечер полы увлажняла, чтоб паночку во сне дышалось легко.— Подвернула сорочку, так что блеснули "белые ляжки, и принялась орудовать тряпкой. Поливала половицы водой, вытирала их насухо, вытирала и напевала:
А Микола робив кола, а Микита сани.
А Микола , а Микита — псами.
Жельман, не снимая халата, лег на постель. Старость давала о себе знать: кости грыз ревматизм, ныло сердце. Жельман думал, что Яхве несправедлив к роду человеческому, нет у него исключений и для сынов Моисеевых, река жизни течет слишком быстро, казалось бы, совсем недавно пришла на его подворье гуцу- лочка Маруня, а уже прошло с тех пор двадцать лет. Маруня была молодой и пригожей, про таких говорят «кровь с молоком», большое ее тело полнилось упругою
силой, ее не называли красавицей, потому что у нее были широкие, как у мужчины, плечи и слишком длинные руки. Жельман подглядел однажды, как девка полоскалась в потоке. Он сидел на берегу в кустах, как зеленый парнишка, не мог глаз оторвать от ее лакомых бедер, и кровь в нем забунтовала. Как-то ночью, когда покойная Сарра поехала в гости, он закрыл на ключ Маруню в светлице и приказал дрожащим голосом:
— Ложись.
Дивчина его не понимала, не могла догадаться, что пожилому пану арендатору захотелось полакомиться молодым и здоровым телом, а он облизывал пересохшие губы, живот его вздымался и опадал от волнения, и шептал:
— Ложись, Маруня...
Она не закричала, не метнулась ни к окнам, ни к дверям, страх и омерзение парализовали тело, из глаз брызнули слезы. Глаза умоляли:
— Йой, пане, девичья честь — то мое богатство. У меня милый есть...
Он рассыпал дробный смешок.
— Маруня, не будь дурой, свое богатство никому не продашь. А я тебе заплачу...— Распалялся все больше, кружил вокруг закаменевшей девушки, пока наконец не решился положить руки на ее стан.
От Жельманова прикосновения Маруня очнулась, липкие руки арендатора обжигали, она с силой оттолкнула его от себя; Жельман растянулся на полу. Злость возбудила его; как кот за мышью, бросился за девушкой, поймал, повалил на постель. Она защищалась яростно, отчаянно, била ногами, царапала ногтями, дергала за бороду, плевала в глаза. Ему же нравились девушки именно в таком запале; Маруня была не первой в его руках, имел уже опыт укрощения неподатливых кобылиц, знал, что в конце концов наступит его победа. Жельман только боялся, чтобы девка не наделала шума на всю усадьбу: приедет из Станислава Сарра, злые языки донесут на пана, и старая дрымба поднимет скандал. Маруня, к счастью, не кричала, боролась молча, Жельман рвал на ней одежду, обнаженное девичье тело опьяняло сильнее, чем сивуха. И настал все-таки момент, когда девичья сила иссякла и Жельман выпил чару наслаждения до дна. Он в тот миг был опьянен любовным пылом, не заметил, что с девичьими глазами что-то произошло: они стали пустыми и сухими,
как криницы, из которых вычерпали воду. Перемену увидел лишь после того, как спихнул Маруню, как что-то непотребное, с постели на пол. Она не заплакала, не стала одеваться, не лила на Жельманову голову проклятий, сидела обнаженная, сгорбленная, обняв руками колени, и глазами жгла половицы. Кто мог бы рассказать, о чем думала тогда Маруня; может, думала о том, что сегодня закончилась ее жизнь и теперь не будет у нее ни красавца любимого, ни щебечущих деток, ни людского уважения? А может, вспоминала тех, кто перед нею мучились в этой светлице, где пахло воском, мужским потом и луком? Они, мученицы, уходили отсюда обесчещенными, шли из этого дома потухшими, иссякнувшими свечами. Жельман их не задерживал. Одни из них плутали под заборами с нелюбимыми младенцами на руках, другие заливали муку и позор горилкой, третьи умирали в петле и в речных плесах, четвертые навек становились гулящими... Сколько их перебывало здесь? Сколько девичьих надежд сжил со свету этот толстобрюхий? Сколько... А Ксеню Воробчук помнишь? Она была такою прекрасной, как лилия. А Доцю Зеленчук припоминаешь? А Гафию, старого Яцка единственную дочь?..
Возможно, что ни одну из своих предшественниц Маруня и не могла вспомнить, в душе ее плескалась- разливалась своя собственная мука, мука туманила голову, девушка словно бы стояла на калиновом мосту, а когда стоишь на калиновом мосту, все песни кажутся тебе веселыми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91