Добрый посол прожил на свете много лет, одышка раздирала ему грудь, он мог бы послать с известием своего сына или внука, однако же вышел в дорогу сам, вышел, ибо в жизни не многих удавалось ему наделять счастьем. А тут выпал случай, и он пошел, чужой радостью ему хотелось натешиться перед смертью.
У Довбуша и за ухом не чесалось. Он сидел на почетном месте за свадебным столом бубнищанского газды Микиты Дранчука, который отдавал замуж свою дочку Парасю. Здесь же над мисками и бокалами посапывали опришки, свахи молодого и молодой, бояре и гости. В запечье высекала огневую мелодию скрипка, звали к танцу цимбалы, им глухо поддакивал бубен, музыку никто не слушал, посреди хаты веяли юбками, сверкая лодыжками, лишь две раскрасневшиеся пьяненькие молодицы. Газды и их жены за столами лениво перекидывались словами, жалуясь на плохой урожай, панские притеснения, поборы; кто-то грязно и сочно ругался во всю глотку; в сенях как мыши попискивали девки, которых щипали парни; на постели, тесно прижавшись друг к дружке, спала потная детвора; у посудницы серьезничали пожилые женщины, негромкими песнями женщины вспоминали свои свадьбы. В хате царило то время свадьбы, когда все уже наелись и напились, когда
пора отправляться по домам отдыхать. Это время для «молодой» — последняя минута пребывания в родительской хате-колыбели, ибо уже кончается ночь, и ржут уже во дворе «боярские» кони, на которых повезут Парасю на «княжеский» двор.
Там еще происходит «завой», когда «молодая» садится жениху на колени, он берет ножницы, отхватывает ей косу и ножницами этими как бы надвое разрезает жизнь «молодой», первую, девическую, половину приказывает забыть, а вторую, семейную, велит начинать.
Кто может сказать, какой она будет, семейная жизнь Параси?
Потому и сидела Парася за столом, будто с креста снятая, глаза ее полнились слезами, чело ее хмурилось: хотела бы угадать-предвидеть, какая жизнь ждет ее в мужней хате.
«Молодой» сидел рядом, прямой и негнущийся, словно бы спицу проглотил. Все свадебные гости равнодушно наблюдали, как безмолвно плачет Парася, они ничем не могли ей ни помочь, ни посоветовать — такова уж девичья доля. И лишь два человека среди шумного веселья мучились слезами Параси.
Первым человеком была ее мать.
Другим человеком был Олекса Довбуш.
Дранчукову жену заслоняли спины гостей, окутывал табачный дым от трубок; света толстой восковой свечи, капавшей с припечка, было мало для того, чтобы осветить все углы, однако Довбуш видел старуху выразительно и четко, словно бы она склонилась к нему через стол, а не жалась в уголке, как приблудившаяся попрошайка, никому не нужная за столом, никому уже не нужная и в жизни, ибо выдавала сегодня самую младшую дочь. В печи потрескивал огонь, красноватый отблеск падал на лицо женщины. Мать глазами пила Парасино лицо, будто в гроб ее клала. Она, казалось, сама готова лечь вместо нее в еловую труну, ибо на этом свете уже доткала свою судьбу до конца. За кроены села теперь ее дочь, села, чтобы выткать и свою судьбу, подобную материнской: домашние заботы, нарекания свекрови, ее косые взгляды, работу на панщине, твердые, как колотушки, кулаки мужа, родовые муки, бессонные ночи над колыбелью... Ой, долго будет ткать Парася свою женскую долю, из чистой и белоснежной она превратится в черную, грязную.
Ой, доля женская, доля...
Довбуш читал мысли Дранчуковой жены, он стоял над пропастью ее беспросветной жизни и словно бы у самого порога Парасиной, но чувствовал, что бессилен остановить этот женский круговорот, он мог лишь утешить мать тем, что, породив на свет дочку, она вступила в вечность: будет жить и повторяться во внуках и правнуках, в пятом и в десятом поколениях. Но этим ведь старую не развеселишь, ей вечности не надо, она чахнет в сегодняшнем и печалится завтрашним днем дочери.
Довбуш вспомнил про золото, которое принес с собою, чтобы одарить молодую, дабы в новой семье не чувствовала себя приймачкой, чтобы муж не упрекал, что взял ее голую и босую; драгоценный металл придаст ей хозяйскую уверенность, придаст, но не спасет от извечного женекого круга. А может, вовсе и не следует спасать? Пусть мучится, пусть терпит, пусть рожает детей, пусть чернеет в печали и пусть изредка искрится радостями? Радость и печаль переплетаются, как корни двух дубов, выросших из одного желудевого гнезда.
Это жизнь...
Олекса положил на стол перед молодой расшитый жемчугом мешочек с деньгами. Парася через силу улыбнулась: золото для нее весу не имело.
— Это тебе, Парася, на хозяйство; на овечек белых, на воликов сивеньких и на яворовую колыбельку,— повторил услышанные когда-то от Аннычки слова.
Аннычка...
Даже в груди защемило, когда вспомнил, с какой болью в голосе жаловалась Аннычка, что подобных слов ей не скажет никто.
Сейчас Олексе хотелось бы рассказать Дранчучке и ее дочери про Аннычку. И незачем им ни плакать, ни печалиться; в начале белого полотна своей судьбы Парася вышьет хотя бы воспоминание о красном свадебном деревце, а его Аннычка даже и этим похвалиться не может.
Зато может похвалиться его любовью. А разве это не счастье, не украшение женской доли? Что значат блестки свадебные, позолоченные для постороннего глаза, если нет в женской судьбе любви?
Ох, доля женская, долюшка...
Постой... Может, оттого и плачет Парася, что в ее судьбе нет самоцвета? И может, из-за этого и скорбит ее мать? Подожди... подожди... И возможно, в темных сенях или под окном стоит парень, с которым Парася готовилась пройти все круги женской доли? Спросить бы ее об этом, га? Спросить?.. А если она кивнет головой, и из сеней выйдет он, парень ее любви? Тогда ^то? Взять за ворот «молодого» и прогнать из-за стола? Где там, поздно, поздно... Еще днем в церкви брак освятил господь бог.
Почему господь освящает узы, из-за которых потом всю жизнь льются слезы?
Опришки, следуя примеру ватажка, тоже клали перед молодой кожаные да парчовые мешочки, не в каждом, конечно, позванивало только золото, было в них и серебро, и медь. Монетный голос вдруг убаюкал, утихомирил праздничный шум в хате, свадебные гости как будто протрезвели, на лицах отразилось удивление, расцвело искреннее любопытство, затаилась зависть. Только Дранчукова жена и Парася оставались глухими и немыми к монетному зову, они жили в толпе, как единственные ясновидцы, которым было известно заранее, что и Довбушевыми подарками их беду не исправить.
Если бы Петро — Дранчучкин зять, а Парасин муж — сумел прочитать мысли тещи и жены, приказал бы он бабам заткнуть рты. Руки его дрожали, пальцы то сжимались, то разжимались, как щупальца, он стискивал кулаки, будто стыдился их, но пальцы, не подчиняясь ему, словно переселилась в них его душа, ежеминутно растопыривались и.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91