.. Благодарю вас за все.
— О! А почему это? — удивился боярин.
— Вы повезете меня в земли чужие, незнакомые. Волошская земля — мне мачеха, Верховина — то моя родная мать. Не смогу я жить без нее.— Парень говорил так, словно бы и эта полонина, и овцы на ней, и горы окрестные, и леса, и небо принадлежали ему по наследству, словно он не был пастухом у космачского богатея Штефана Дзвинчука.
— Глуп ты еси, хлопский сын, прости за грубое слово, как постол,— горячился волошский пан.— Родина там, где человеку легче живется.
— Это, может, так паны вельможи думают,— гордо ответил Довбуш,— а хлоп имеет иное мнение.— Он ласкал взглядом горы и ощущал себя господином на древней земле предков.
— Лучше взвесь, хлопче,— настаивал на своем боярин.— Слова твои верные, сыновние, но жизнь есть жизнь.
Довбуш молча подвел коня и, подтянув подпруги седла, сказал:
— Садитесь, паночек. Слышите, рога в лесу трубят, верно, вас зовут.
И чужеземный вельможа поехал, все еще с удивлением озираясь на хлопца в грубой сорочке, который, будучи слугою, чувствовал себя князем на земле отцов.
Старая Довбущучка порывалась к сыну, чтобы обнять его и вблизи помиловаться на него. Однако с горы
своей, куда занесли ее теплые ветра, не сошла, ибо пророкотал рядом голос Деда Исполина:
— Ну, так что скажешь, женщина?
...Олена приходит в себя. Исполин продолжает сидеть под елью на ее дворе.
— А что могу сказать, Деду? — протирает очи.— Благодарю тебя за Олексу.
— Я тут ни при чем,— молвит Старик.— Эту любовь неизменную к земле предков ты ему дала.
— Может, и твоя правда,—соглашается Олена.— Теперь покажи, Деду, любит ли мой сын дерево в лесу, траву в лугах, птицу в небе, зверье в чаще. Хочу знать, Деду, чуткое ли сердце у моего сына.
— Сейчас узришь, женщина.
Вновь подхватили Олену теплые ветра, теплые ветра опустили ее на высокую гору, развернули перед ней, как ковер, Дзвинчукову полонину.
Видела: шел ее Олекса полониною и заприметил над ручьем молодую ель. Дерево умирало. Весенние воды унесли землю от ее корней, черные коренья сохли, трескались, скручивались в жаждущий клубок змей. Кто-то, может, прошел бы равнодушно, разве мало елей в Карпатском краю, а Олекса остановился, и услышала старая Олена, как ее сын забеспокоился.
— Ох, гаджуга — елка молоденькая,— приговаривал, обращаясь к дереву как к человеку,— такая себе молодая, а уже гибнешь. А тебе, гаджуга,— еще гай-гай сколько! — ветви распускать, чтоб под ними пастух в непогоду укрылся, чтоб под ними овцы отдыхали. А тебе, гаджуга, расти до туч, там, в вышине, ветры свежее, пить бы тебе их, пить — не напиться...
Дерево не шевельнуло ни кроной, ни веткою, крона его порыжела, осыпалась: елка не ждала спасения ни от земли, ни от неба, ни от людей.
Олена сынову речь хвалила и вспоминала, как когда-то, еще малышом, он дергал елку за ветки и допытывался, не болит ли у елочки тело, когда ее топором бьют, не болит ли у травки ножка, когда ее косою рубят? Олена показывала на пахучую живицу, что выступила на свежеотесанной колоде, и говорила:
— Болит, Оле, ой болит. Видишь, елка плачет...
«А что ж теперь ты, мой сын, сделаешь? — соображала Олена.— Пойдешь ли своею дорогой и пройдешь
мимо елкиной смертоньки, что тебе до какого-то деревца, мало ли их на Верховине, или завянет краса земная, если один корень высохнет? Или все-таки проросли в тебе мои давние слова?»
Ее мысли до конца не довершились. Олекса сбросил кафтан и принялся горстями носить глину, носил ее, свежую, пахучую, и прикладывал к корням, обкладывал камнями, чтобы вода не смыла, утаптывал постолами, чтобы солнце не высушило. Потом, как челнок на ткацком станке бегал туда-сюда, к недалекому озерцу и назад, носил воду и поливал елочку. То ли от земли жизнетворной, то ли от Олексиного старания елка на глазах зазеленела, выпрямилась, ожила. А он, уже позабыв про нее, побежал к овцам, что разбрелись по склонам.
А на следующий день...
Ох, на следующий день Олена увидала со своей горы, как из лесу выскочил волк-сероманец, и держал тот волк в зубах серну. Олекса ее хрип предсмертный услыхал, подхватился с места и побежал за волком. Швырял в него камнями, свистел, кричал, волк не очень испугался, видел же: не имел парень с собою палки, что плюется огнем. Но Олекса не спускал с него глаз, волку погоня надоела, он бросил серну, повернулся к хлопцу мордой, оскалил зубы.
Оцепенели руки у матери Олены, чуть было не закричала сыну, чтобы оставил в покое серого. Но Олекса кинулся на зверя, и закипела жаркая битва. У зверя были сила и ярость, а у человека были сила и ловкость. Блеснул нож чепелик в руке Олексы, брызнула кровь струею. Через минуту все кончилось: волк отбросил лапы. Олекса присел возле серны.
— Жива ты, красавица? — спрашивал ее. Зверек глядел на него слезящимся глазом.
И видела Олена, как напоил сын дикую серну овечьим молоком, как с ладони кормил, как травою раны заживлял. Потом улыбнулся.
— Ну, беги, серна, на волю.
Животное не убегало, серна не могла оторваться от его теплой и ласковой ладони, лизала Олексино лицо, он шутя отбивался:
— А, чтоб тебе... Да хватит целоваться, придут люди и смеяться будут над нами. Иди, бедняга, в свои леса.
Мать Олена тешилась.
На третий день в полдень неоперившийся орленок, слабосильный и беззащитный, вывалился из отцова
гнезда, что виднелось на скале, и камнем упал в ущелье. Олекса, как стоял, сбросил с ног постолы и полез в черную пропасть. В любую минуту он мог поскользнуться, разбиться насмерть, из-под ног сыпались камни, а парень не думал о смерти, он должен был спуститься на дно ущелья, должен, потому что там пищал птенец, и звук этот разрывал его сердце.
Потом Олекса согревал орленка за пазухой. Когда же срослось крыло, когда птенец оброс перьями, Олекса поднял его на ладони:
— Лети, орел!
И мать Олена снова любовалась-тешилась. Сыновьи добрые дела много для нее значили, ибо тот, кто хочет поднять над головой бартку за правду, тот должен иметь душу, как ладно настроенные цимбалы: малейший вздох и порыв бури, сдавленный плач и радостный клич, мудрое слово и оговор черный должны касаться душевных струн предводителя. Люди равнодушные, себялюбцы, духовные глухари предводителями народа не становятся.
Когда видение исчезло и Олена увидела Старика под елкой у своих ворот, она уже не благодарила: Олексина доброта и чуткость пустили .ростки из ее зерен.
Только спросила Исполина:
— Не чурается ли мой сын, Деду, духов гор и лесов наших? Ведь скоро леса черные станут ему светлицей и погребом, постелью и церковью. А там за каждым корнем русалка лесная или шелестень. Говорят старые люди, что семя лесное очень к крещеным неприветливо, поджидает с бедой ежеминутно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
— О! А почему это? — удивился боярин.
— Вы повезете меня в земли чужие, незнакомые. Волошская земля — мне мачеха, Верховина — то моя родная мать. Не смогу я жить без нее.— Парень говорил так, словно бы и эта полонина, и овцы на ней, и горы окрестные, и леса, и небо принадлежали ему по наследству, словно он не был пастухом у космачского богатея Штефана Дзвинчука.
— Глуп ты еси, хлопский сын, прости за грубое слово, как постол,— горячился волошский пан.— Родина там, где человеку легче живется.
— Это, может, так паны вельможи думают,— гордо ответил Довбуш,— а хлоп имеет иное мнение.— Он ласкал взглядом горы и ощущал себя господином на древней земле предков.
— Лучше взвесь, хлопче,— настаивал на своем боярин.— Слова твои верные, сыновние, но жизнь есть жизнь.
Довбуш молча подвел коня и, подтянув подпруги седла, сказал:
— Садитесь, паночек. Слышите, рога в лесу трубят, верно, вас зовут.
И чужеземный вельможа поехал, все еще с удивлением озираясь на хлопца в грубой сорочке, который, будучи слугою, чувствовал себя князем на земле отцов.
Старая Довбущучка порывалась к сыну, чтобы обнять его и вблизи помиловаться на него. Однако с горы
своей, куда занесли ее теплые ветра, не сошла, ибо пророкотал рядом голос Деда Исполина:
— Ну, так что скажешь, женщина?
...Олена приходит в себя. Исполин продолжает сидеть под елью на ее дворе.
— А что могу сказать, Деду? — протирает очи.— Благодарю тебя за Олексу.
— Я тут ни при чем,— молвит Старик.— Эту любовь неизменную к земле предков ты ему дала.
— Может, и твоя правда,—соглашается Олена.— Теперь покажи, Деду, любит ли мой сын дерево в лесу, траву в лугах, птицу в небе, зверье в чаще. Хочу знать, Деду, чуткое ли сердце у моего сына.
— Сейчас узришь, женщина.
Вновь подхватили Олену теплые ветра, теплые ветра опустили ее на высокую гору, развернули перед ней, как ковер, Дзвинчукову полонину.
Видела: шел ее Олекса полониною и заприметил над ручьем молодую ель. Дерево умирало. Весенние воды унесли землю от ее корней, черные коренья сохли, трескались, скручивались в жаждущий клубок змей. Кто-то, может, прошел бы равнодушно, разве мало елей в Карпатском краю, а Олекса остановился, и услышала старая Олена, как ее сын забеспокоился.
— Ох, гаджуга — елка молоденькая,— приговаривал, обращаясь к дереву как к человеку,— такая себе молодая, а уже гибнешь. А тебе, гаджуга,— еще гай-гай сколько! — ветви распускать, чтоб под ними пастух в непогоду укрылся, чтоб под ними овцы отдыхали. А тебе, гаджуга, расти до туч, там, в вышине, ветры свежее, пить бы тебе их, пить — не напиться...
Дерево не шевельнуло ни кроной, ни веткою, крона его порыжела, осыпалась: елка не ждала спасения ни от земли, ни от неба, ни от людей.
Олена сынову речь хвалила и вспоминала, как когда-то, еще малышом, он дергал елку за ветки и допытывался, не болит ли у елочки тело, когда ее топором бьют, не болит ли у травки ножка, когда ее косою рубят? Олена показывала на пахучую живицу, что выступила на свежеотесанной колоде, и говорила:
— Болит, Оле, ой болит. Видишь, елка плачет...
«А что ж теперь ты, мой сын, сделаешь? — соображала Олена.— Пойдешь ли своею дорогой и пройдешь
мимо елкиной смертоньки, что тебе до какого-то деревца, мало ли их на Верховине, или завянет краса земная, если один корень высохнет? Или все-таки проросли в тебе мои давние слова?»
Ее мысли до конца не довершились. Олекса сбросил кафтан и принялся горстями носить глину, носил ее, свежую, пахучую, и прикладывал к корням, обкладывал камнями, чтобы вода не смыла, утаптывал постолами, чтобы солнце не высушило. Потом, как челнок на ткацком станке бегал туда-сюда, к недалекому озерцу и назад, носил воду и поливал елочку. То ли от земли жизнетворной, то ли от Олексиного старания елка на глазах зазеленела, выпрямилась, ожила. А он, уже позабыв про нее, побежал к овцам, что разбрелись по склонам.
А на следующий день...
Ох, на следующий день Олена увидала со своей горы, как из лесу выскочил волк-сероманец, и держал тот волк в зубах серну. Олекса ее хрип предсмертный услыхал, подхватился с места и побежал за волком. Швырял в него камнями, свистел, кричал, волк не очень испугался, видел же: не имел парень с собою палки, что плюется огнем. Но Олекса не спускал с него глаз, волку погоня надоела, он бросил серну, повернулся к хлопцу мордой, оскалил зубы.
Оцепенели руки у матери Олены, чуть было не закричала сыну, чтобы оставил в покое серого. Но Олекса кинулся на зверя, и закипела жаркая битва. У зверя были сила и ярость, а у человека были сила и ловкость. Блеснул нож чепелик в руке Олексы, брызнула кровь струею. Через минуту все кончилось: волк отбросил лапы. Олекса присел возле серны.
— Жива ты, красавица? — спрашивал ее. Зверек глядел на него слезящимся глазом.
И видела Олена, как напоил сын дикую серну овечьим молоком, как с ладони кормил, как травою раны заживлял. Потом улыбнулся.
— Ну, беги, серна, на волю.
Животное не убегало, серна не могла оторваться от его теплой и ласковой ладони, лизала Олексино лицо, он шутя отбивался:
— А, чтоб тебе... Да хватит целоваться, придут люди и смеяться будут над нами. Иди, бедняга, в свои леса.
Мать Олена тешилась.
На третий день в полдень неоперившийся орленок, слабосильный и беззащитный, вывалился из отцова
гнезда, что виднелось на скале, и камнем упал в ущелье. Олекса, как стоял, сбросил с ног постолы и полез в черную пропасть. В любую минуту он мог поскользнуться, разбиться насмерть, из-под ног сыпались камни, а парень не думал о смерти, он должен был спуститься на дно ущелья, должен, потому что там пищал птенец, и звук этот разрывал его сердце.
Потом Олекса согревал орленка за пазухой. Когда же срослось крыло, когда птенец оброс перьями, Олекса поднял его на ладони:
— Лети, орел!
И мать Олена снова любовалась-тешилась. Сыновьи добрые дела много для нее значили, ибо тот, кто хочет поднять над головой бартку за правду, тот должен иметь душу, как ладно настроенные цимбалы: малейший вздох и порыв бури, сдавленный плач и радостный клич, мудрое слово и оговор черный должны касаться душевных струн предводителя. Люди равнодушные, себялюбцы, духовные глухари предводителями народа не становятся.
Когда видение исчезло и Олена увидела Старика под елкой у своих ворот, она уже не благодарила: Олексина доброта и чуткость пустили .ростки из ее зерен.
Только спросила Исполина:
— Не чурается ли мой сын, Деду, духов гор и лесов наших? Ведь скоро леса черные станут ему светлицей и погребом, постелью и церковью. А там за каждым корнем русалка лесная или шелестень. Говорят старые люди, что семя лесное очень к крещеным неприветливо, поджидает с бедой ежеминутно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91