А ты, если желаешь, возьми каплю моей муки.
— Возьму, матушка.
Тяжко идти по миру с собственной ненавистью, мукой и бедою, а еще трудней нести чужие горести. Олена падала, поднималась и вновь становилась на тропку. Где проходила — скалы дымились и таяли, как воск.
Наконец около полуночи, утомленная, будто весь день махала цепом, Олена нашла посреди леса выстланную мхом поляну и села отдохнуть. Лес шумел глухо, таинственно, на еловых колыбельках качались лесные
девы, рядом в чащобах постанывал Чугайстер — добрый дух Карпат. Олена смотрела в черные очи верховинской ночи и не боялась ни русалок, ни Чугайстра, ни злых чертей, ни быстрых шелестней, лесной народ, что бегал по корням. Она думала про свою беду, про свои встречи с тремя женщинами, своя и чужая кривда переплелись, срослись в один корень и сдавливали сердце ненавистью, травили раны. Она еще не ведала, что вырастет из того корня: может, дуб, а может, дичок. Если будет дичок, это значит, что кривда в ней перегорела — истлела, покрылась пеплом, как это случалось с тысячами других бед. Завтра, может, она взойдет на полонину, хотя это и заказано женщине, разыщет своего Василя Довбуша, он шершавой ладонью погладит ей голову где-то в кустах, подальше от людского ока, припадет ухом к ее животу и шепнет:
— Выбрось, жена, все чисто прочь из головы. Пусть тебя чужие беды не касаются, за своею хатой не печалься — пойдем, Оленочка, в дворовые. Такой свет... издавна так повелось, и богом оно освячено, что пан панует, а хлоп горюет. Потому ничего, не печалься — сын у нас будет.— И снова припадет ухом к ее животу, в котором колотится ногами Довбушев наследник.
И она, разомлевшая в мужних объятьях, обласканная, должна забыть Жельманову рожу?
И должна забыть барвинковые венки первой женщины?
И забудет другую, вычерпывающую воды?
И забудет крапивный курмей третьей?
Как же тогда она сможет жить на свете?
Олена прислонилась к еловому стволу, слушала самое себя и слушала горы. В тишине отчетливо услышала шаги: гуп, гуп, гуп. Не успела и оглянуться, как перед ней появился человек. Сначала испугалась, ибо человек касался головою вершины ели, а там вспомнила мамины рассказы про исполинов, что будто бы когда-то жили в здешних горах. Мама-покойница рассказывала, что исполины славились добротою и храбростью.
— Ты меня не боишься, Олена? — спросил Исполин.
— Нет,— отвечала.— Чего должна тебя бояться? Ты добрый, Дедушка.
Он прилег на поляне головою к Олене, подпер лицо ладонями, и, хотя стояла густая ночь, она отчетливо
увидела его морщинистое, заросшее зеленой бородою лицо. Такая же зеленая грива спадала ему на плечи, скрывая кафтан, красные штаны-гачи и постолы; теперь Олена догадывалась, почему никто не мог видеть Деда в горах. Он мог показаться глазу то зеленым бугорком, то колодой, то скалою, обросшею мохом.
— А я думала себе, что живешь ты только в легендах. А ты... вот он...
— Нет, я живу, внучка, и в легендах, и наяву хожу по Верховине.
— Ты, говорят, сильный?
— Теперь я очень старый.
— Говорят, что ты и твои братья выше всего почитали волю. А теперь потомки твои обмельчали и ходят в ярме, как бессловесные волы. Что ж ты им не поможешь?
Дед закрыл глаза. Минуту спустя сказал:
— Я для того и брожу Верховиной, чтобы в правнуках жили воспоминания о воле.
Олена засмеялась:
— Ты смешной, Дедушка. Воспоминание — лишь отблеск. А здесь нужен огонь. Дай им свою золотую бартку. Молва идет, что ею можно одолеть шляхту.
Дед вздохнул:
— Она тяжелая. Кто ее поднимет?
— Я,— выпалила Олена.
— Я знаю, внучка, что ты с сего дня стала сильна своей и людскою ненавистью. Но ты — женщина, тебе надлежит не убивать, а умножать род человеческий.
Олена примолкла, прислушалась, как под сердцем бьется дитя. Внезапно просветлела:
— Может, и правду молвишь, Дедушка. Я рожу сына, а он уже успел насытиться ненавистью. Из него вырастет мститель!
— Кто думает лишь о мести, тот добра людям не сделает. Для Верховины мало только мести, ей надо свободы, волю на тарелках не дарят — ее берут силой. Сила, внучка, в людях. А люди — спят. Надо собираться их будить.
— Чем, Дедушка? Звоном исполинским? Пушечными выстрелами? — перебила его Олена.
— Нет. Напитком. Тот, кто должен будить Верховину, должен стать жбаном, добрым, полным, что ни в какую засуху не высыхал бы, что в любое лихолетье не отказал бы жаждущим. Из него пили бы в горах и долах, в степях и лесах, и каждый, кто пригубил бы верховинского напитка, уже рабом не смог бы оставаться. На, испробуй и ты этого напитка,— и Дед протянул ей турий рог.
Олена без колебаний припала к напитку. Он пахнул утренними росами, еловою живицей, днестровой водою, степными травами, хлебами подольскими.
— Так пусть мой сын станет тем вином и жбаном, Дедушка,— молвила Олена.
— Я б хотел... Но, думаешь себе, это легкая служба?
— Пусть служит.
— Но ты утратишь его. Он не приведет тебе в хату невестки, не наплодит внуков. Думай.
Олена думала.
— Пусть станет, Дедушка!..
— Пусть станет! — изрек Исполин торжественно.— Пусть будит Верховину твой сын, Олена. Аминь.
И старик пропал.
А ночь продолжалась.
А Олена уже спала.
А утром ели проснулись от пронзительного крика. Они сонно глянули очами из-под разлапистых бровей и увидели, что на солнце извивалась в муках женщина; извивалась и кричала, и была в том крике боль, и была радость. Наконец она утихла, и лес, и горы, и травы, и скалы, и небо узрели, что на мху лежало дитя. Олена припала к нему, разорвала сорочку и дала ребенку грудь. Кормила и приговаривала:
— А пей, детка моя, расти, моя кровинка, силы набирайся, нелегкая тебе доля выпала. Пей!..
Народился Олекса Довбуш.
ЛЕГЕНДА ВТОРАЯ
На широкому полю Пташечки ствають, А мого милого На войну волають.
Олена латает расписную сумкутайстру... Олексину тайстру называли писаной когда-то, когда она еще была новой, теперь же зеленые, желтые и черные нитки побурели, перепрели, толстая цыганская иголка собирает их вместе, штопает, чтобы Довбушу на поло- нине было куда положить кусок сыру, подгоревший на угольях корж хлеба, кресало и сопилку-дудочку.
Мать Олена латает писаную тайстру, цыганская иголка поблескивает в ее пальцах серебряной соломинкой, возле печки потрескивают и чадят лучины, освещая Оленино лицо. Оленино лицо с той памятной встречи с Жельманом собралось морщинками, высохло, ибо встреча произошла семнадцать лет назад. Вместе с тем Оленино лицо стало мудрее, в очах притаилась тайна, которую лишь она знала да еще знал Дед Исполин.
Наконец Довбущучка откладывает иголку, озирается по комнате. Она не замечает бедности, что выглядывает из каждого угла, ибо привыкла уже к ней, семнадцать лет в селе ее не называют хозяйкою, а только дворовою.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
— Возьму, матушка.
Тяжко идти по миру с собственной ненавистью, мукой и бедою, а еще трудней нести чужие горести. Олена падала, поднималась и вновь становилась на тропку. Где проходила — скалы дымились и таяли, как воск.
Наконец около полуночи, утомленная, будто весь день махала цепом, Олена нашла посреди леса выстланную мхом поляну и села отдохнуть. Лес шумел глухо, таинственно, на еловых колыбельках качались лесные
девы, рядом в чащобах постанывал Чугайстер — добрый дух Карпат. Олена смотрела в черные очи верховинской ночи и не боялась ни русалок, ни Чугайстра, ни злых чертей, ни быстрых шелестней, лесной народ, что бегал по корням. Она думала про свою беду, про свои встречи с тремя женщинами, своя и чужая кривда переплелись, срослись в один корень и сдавливали сердце ненавистью, травили раны. Она еще не ведала, что вырастет из того корня: может, дуб, а может, дичок. Если будет дичок, это значит, что кривда в ней перегорела — истлела, покрылась пеплом, как это случалось с тысячами других бед. Завтра, может, она взойдет на полонину, хотя это и заказано женщине, разыщет своего Василя Довбуша, он шершавой ладонью погладит ей голову где-то в кустах, подальше от людского ока, припадет ухом к ее животу и шепнет:
— Выбрось, жена, все чисто прочь из головы. Пусть тебя чужие беды не касаются, за своею хатой не печалься — пойдем, Оленочка, в дворовые. Такой свет... издавна так повелось, и богом оно освячено, что пан панует, а хлоп горюет. Потому ничего, не печалься — сын у нас будет.— И снова припадет ухом к ее животу, в котором колотится ногами Довбушев наследник.
И она, разомлевшая в мужних объятьях, обласканная, должна забыть Жельманову рожу?
И должна забыть барвинковые венки первой женщины?
И забудет другую, вычерпывающую воды?
И забудет крапивный курмей третьей?
Как же тогда она сможет жить на свете?
Олена прислонилась к еловому стволу, слушала самое себя и слушала горы. В тишине отчетливо услышала шаги: гуп, гуп, гуп. Не успела и оглянуться, как перед ней появился человек. Сначала испугалась, ибо человек касался головою вершины ели, а там вспомнила мамины рассказы про исполинов, что будто бы когда-то жили в здешних горах. Мама-покойница рассказывала, что исполины славились добротою и храбростью.
— Ты меня не боишься, Олена? — спросил Исполин.
— Нет,— отвечала.— Чего должна тебя бояться? Ты добрый, Дедушка.
Он прилег на поляне головою к Олене, подпер лицо ладонями, и, хотя стояла густая ночь, она отчетливо
увидела его морщинистое, заросшее зеленой бородою лицо. Такая же зеленая грива спадала ему на плечи, скрывая кафтан, красные штаны-гачи и постолы; теперь Олена догадывалась, почему никто не мог видеть Деда в горах. Он мог показаться глазу то зеленым бугорком, то колодой, то скалою, обросшею мохом.
— А я думала себе, что живешь ты только в легендах. А ты... вот он...
— Нет, я живу, внучка, и в легендах, и наяву хожу по Верховине.
— Ты, говорят, сильный?
— Теперь я очень старый.
— Говорят, что ты и твои братья выше всего почитали волю. А теперь потомки твои обмельчали и ходят в ярме, как бессловесные волы. Что ж ты им не поможешь?
Дед закрыл глаза. Минуту спустя сказал:
— Я для того и брожу Верховиной, чтобы в правнуках жили воспоминания о воле.
Олена засмеялась:
— Ты смешной, Дедушка. Воспоминание — лишь отблеск. А здесь нужен огонь. Дай им свою золотую бартку. Молва идет, что ею можно одолеть шляхту.
Дед вздохнул:
— Она тяжелая. Кто ее поднимет?
— Я,— выпалила Олена.
— Я знаю, внучка, что ты с сего дня стала сильна своей и людскою ненавистью. Но ты — женщина, тебе надлежит не убивать, а умножать род человеческий.
Олена примолкла, прислушалась, как под сердцем бьется дитя. Внезапно просветлела:
— Может, и правду молвишь, Дедушка. Я рожу сына, а он уже успел насытиться ненавистью. Из него вырастет мститель!
— Кто думает лишь о мести, тот добра людям не сделает. Для Верховины мало только мести, ей надо свободы, волю на тарелках не дарят — ее берут силой. Сила, внучка, в людях. А люди — спят. Надо собираться их будить.
— Чем, Дедушка? Звоном исполинским? Пушечными выстрелами? — перебила его Олена.
— Нет. Напитком. Тот, кто должен будить Верховину, должен стать жбаном, добрым, полным, что ни в какую засуху не высыхал бы, что в любое лихолетье не отказал бы жаждущим. Из него пили бы в горах и долах, в степях и лесах, и каждый, кто пригубил бы верховинского напитка, уже рабом не смог бы оставаться. На, испробуй и ты этого напитка,— и Дед протянул ей турий рог.
Олена без колебаний припала к напитку. Он пахнул утренними росами, еловою живицей, днестровой водою, степными травами, хлебами подольскими.
— Так пусть мой сын станет тем вином и жбаном, Дедушка,— молвила Олена.
— Я б хотел... Но, думаешь себе, это легкая служба?
— Пусть служит.
— Но ты утратишь его. Он не приведет тебе в хату невестки, не наплодит внуков. Думай.
Олена думала.
— Пусть станет, Дедушка!..
— Пусть станет! — изрек Исполин торжественно.— Пусть будит Верховину твой сын, Олена. Аминь.
И старик пропал.
А ночь продолжалась.
А Олена уже спала.
А утром ели проснулись от пронзительного крика. Они сонно глянули очами из-под разлапистых бровей и увидели, что на солнце извивалась в муках женщина; извивалась и кричала, и была в том крике боль, и была радость. Наконец она утихла, и лес, и горы, и травы, и скалы, и небо узрели, что на мху лежало дитя. Олена припала к нему, разорвала сорочку и дала ребенку грудь. Кормила и приговаривала:
— А пей, детка моя, расти, моя кровинка, силы набирайся, нелегкая тебе доля выпала. Пей!..
Народился Олекса Довбуш.
ЛЕГЕНДА ВТОРАЯ
На широкому полю Пташечки ствають, А мого милого На войну волають.
Олена латает расписную сумкутайстру... Олексину тайстру называли писаной когда-то, когда она еще была новой, теперь же зеленые, желтые и черные нитки побурели, перепрели, толстая цыганская иголка собирает их вместе, штопает, чтобы Довбушу на поло- нине было куда положить кусок сыру, подгоревший на угольях корж хлеба, кресало и сопилку-дудочку.
Мать Олена латает писаную тайстру, цыганская иголка поблескивает в ее пальцах серебряной соломинкой, возле печки потрескивают и чадят лучины, освещая Оленино лицо. Оленино лицо с той памятной встречи с Жельманом собралось морщинками, высохло, ибо встреча произошла семнадцать лет назад. Вместе с тем Оленино лицо стало мудрее, в очах притаилась тайна, которую лишь она знала да еще знал Дед Исполин.
Наконец Довбущучка откладывает иголку, озирается по комнате. Она не замечает бедности, что выглядывает из каждого угла, ибо привыкла уже к ней, семнадцать лет в селе ее не называют хозяйкою, а только дворовою.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91