Я уже не смеялась. Отшвырнула от себя золото. Пшелуцкий крикнул, чтоб закопали меня живьем в землю... Лишь тогда я запела. Нет, Олекса мой, я не пела веселую, и не пела я погребальную. Я пела им нес ню воскресения. Я никогда еще так не пела. Про тебя. Про твоих хлопцев. Про живых, мертвых и еще не рожденных воинов, про волю... Про будущее моей Верховины...
А они рыли яму, рыли, рыли... Торопились. Ноги у них подгибались. Руки стали вялыми... Захватчики боялись песни воскресения. И я еще никогда не чувствовала себя такою сильной, как перед смертью. Я даже после смерти, когда глина заслонила мне свет ясного дня, продолжала петь...» И смолкла со- пилка.
«Аннычка»...
«Измучилась я, Олексик, любимый».
«Я отомщу...»
«Месть — удел живых. Хочу лишь одного, чтоб ты не забывал меня. Носи с собой калиновую сопилку. И хочу еще, чтобы ты сына лелеял».
«Буду».
«Можешь жениться на другой... Ты молодой, по тебе женщины сохнут».
«Пустое говоришь. Как я жить без тебя буду?»
«Ты, говорят, бессмертный...»
«Ой, нет, Аннычка. Стоит врагу отлить серебряную пулю, над которой двенадцать попов отправят двенадцать служб божьих, и можно меня убить...»
«Молчи, Олексику, молчи, не дай бог, услышит кто- нибудь... Ты должен жить на радость людям, панам на погибель».
«Горько мне...»
«Не жалуйся, Олекса. Не сгибайся...»
«Аннычка...»
Тишина.
«Аннычка!»
«Аннычка!»
«Ан...»
Только шелест трав, только стон лесов, только плеск реки.
« Аннычка-а-а-а!»
Напрасно.
Солнце — как огарок, подслеповато мигает...
Сказка кончилась. Ах, если б то была сказка, если бы обернулся обманом тот печальный посол на дороге, та шальная скачка верхом, эта могилка... Если б почувствовать вдруг на своей шее живые, горячие руки Аннычки, как бывало прежде. Ой, слишком мало миловался ими, слишком мало их целовал, слишком мало на них смотрел, мало их пылом насладился.
И случилось чудо. Внезапно он почувствовал, что обвились вокруг плеч чьи-то руки, не сказочные руки, не потусторонние, нет, а живые, настоящие, разгоряченные, женские.
— Ан!..— вскричал он.
Обернулся.
И встретился с глазами той, какую звали когда-то Марылькой, а теперь Дзвинкой.
— Ты?
— Как видишь. Знала, что придешь к этой могилке. Караулила...
Снял руки женские со своей шеи, как снял их когда- то там, на крыльце Лейбовой корчмы.
— Совесть имела бы. Тут жена моя...
— Царство ей небесное.— И заглядывала в глаза покорно, виновато, как побитая сучка. Была она одета по-свадебному и была прекрасна, как заря. Довбушу стало не по себе оттого, что вдруг заметил ее красу.
— Чего пришла? Зачем? — Был он зол сам на себя.
— Сказать тебе, что не могу без тебя, что погибаю... Теперь ты свободен. Возьми меня, осчастливь. Ну, не сегодня, я понимаю, не завтра. Через месяц, через год... Лишь бы я знала... Тебя даже Аннычка так не любила...— засыпала его словами, будто градом, будто камнями.
— Курва ты, Дзвинка,— выругался, отступая от Аннычкиной могилы, чтобы не осквернять плохим словом святое место.
— Правду говоришь, Олекса, видит бог, правду,— шла за ним, как привидение.— Но что могу с собою сделать, такая я есть... как святая Магдалина.
— Прочь!
Пугался ее любви.
— Не прогоняй! — упала на колени, поползла, хватая его за ноги.— Не говори ничего, не обещай, но и не отталкивай. Пусть у меня хоть надежда будет.
Презирал ее. Ненавидел.
— Прочь! — ударил ногой. Почувствовал: попал в грудь.
Прямо взвыла она. От боли ли? Или же от обиды? Вскочила.
— Бьешь, опришок?! — Почернела. —Бьешь-ш-шь?! Отворачиваешься? Курва я? А знаешь ли, что из-за тебя... из-за любви моей... я навела смоляков на твою жену? Я... Марылька... Дзвинка...
Гордилась, видать, тем, что натворила: руки на бедрах, грудь волнуется, лицо побледнело. Волосы растрепаны. Ведьма? Или же просто оскорбленная Дзвинчукова господарка? Или просто женщина? Охваченная любовью женщина?
В сказанное поверил сразу. Дернулась рука к поясу. Сверкнул нож.
Не испугалась она, как будто и ждала удара ножом. Словно бы в этом ноже таилось ее спасение.
Почему же не ударил? Почему упустил напрасно мгновенную вспышку лютой ненависти? Почему?..
Может, потому, что прочитал в ее глазах нежность, любовь к себе?
А может, был потрясен раскрытием женского таинства?
— Лучше бы меня убила,— произнес опустошенно. Почувствовал усталость.— А теперь ступай, Дзвинка, уходи,— добавил охрипшим голосом,— хочу отдохнуть.
Она опалила его влюбленным взглядом, на самом донышке ее глаз затеплился огонек надежды, огонек этот то разгорался, то пригасал. Значит, он не убьет ее? Значит, он не совсем равнодушен к ней?
Господи... Он будет ее? Но когда же?.. Главное, что будет, будет, будет!
Сорвалась с места и что было сил побежала. Вырастали у Дзвинки крылья. Бежала и на бегу молилась, плакала:
— Господи, до скончания века своего останусь твоей должницей, только привороти его ко мне! Присуши... Построю тебе, господи, церковь, тысячами свечей освечу лик твой...
Только бы Довбуш стал моим...
А если нет? Это ведь Довбуш...— опомнилась возле коня, которого привязала в кустах.— Тогда... Тогда, господи, запродам душу дьяволу и...— засмеялась на все предвечерье. От собственной мысли про Олексину смерть. Он будет жить, ее Олекса, тысячу лет...
Боже, какой красавец вечер наступает.
Боже, какую пахучую росу посылаешь ты на травы и деревья...
Боже, слава тебе!
А Довбуш шел к реке, журчащей поблизости, прячущейся в ольшанике, шел медленно, цепляясь нога за ногу, шатаясь, шел опустошенный и надломленный.
Жаждал напиться воды и прилечь. Завтра будет день, и придут силы, и будут ясные мысли. А сегодня — напиться и прилечь... Даже не заметил двух лошадей, опришковских лошадей, что паслись среди зарослей.
На берегу реки остановился. Услышал веселые голоса, смех. Кому нынче весело? Раздвинул ветки кустарников. Открылся плес, а в его воде нежился юноша... Григор. На прибрежном камне стояла Парася, стояла обнаженная, бесстыдная, счастливая.
— Ну, ты уже смыл с себя мальчишескую грязь? — рассыпался смех. Девичий смех плыл к Григору серебряною дорожкой. Он ловил его ладонями.— Чупахаешься, как гусыня,— укоряла Парася.
Забросила руки за голову. Стояла она лицом к Олексе, и он увидел ее ожидание, нетерпеливое ожидание, оно струилось в руках, в тугих грудях, в крутых бедрах, и все это удивительно роднило Парасю с той женщиной, вырубленной на скале под скитом Манявским. Смотри-ка, монах Сильвестр,— а подсмотрел где-то в жизни свою Парасю, подсмотрел и высек на скале, чтобы вечно жил на земле миг ожидания зачатья.
— Иду уже,— добродушно отозвался Григор.— Сполоснусь и буду готов к принятию любви,— шутил он.
«А про меня и забыли,— запечалился Довбуш.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
А они рыли яму, рыли, рыли... Торопились. Ноги у них подгибались. Руки стали вялыми... Захватчики боялись песни воскресения. И я еще никогда не чувствовала себя такою сильной, как перед смертью. Я даже после смерти, когда глина заслонила мне свет ясного дня, продолжала петь...» И смолкла со- пилка.
«Аннычка»...
«Измучилась я, Олексик, любимый».
«Я отомщу...»
«Месть — удел живых. Хочу лишь одного, чтоб ты не забывал меня. Носи с собой калиновую сопилку. И хочу еще, чтобы ты сына лелеял».
«Буду».
«Можешь жениться на другой... Ты молодой, по тебе женщины сохнут».
«Пустое говоришь. Как я жить без тебя буду?»
«Ты, говорят, бессмертный...»
«Ой, нет, Аннычка. Стоит врагу отлить серебряную пулю, над которой двенадцать попов отправят двенадцать служб божьих, и можно меня убить...»
«Молчи, Олексику, молчи, не дай бог, услышит кто- нибудь... Ты должен жить на радость людям, панам на погибель».
«Горько мне...»
«Не жалуйся, Олекса. Не сгибайся...»
«Аннычка...»
Тишина.
«Аннычка!»
«Аннычка!»
«Ан...»
Только шелест трав, только стон лесов, только плеск реки.
« Аннычка-а-а-а!»
Напрасно.
Солнце — как огарок, подслеповато мигает...
Сказка кончилась. Ах, если б то была сказка, если бы обернулся обманом тот печальный посол на дороге, та шальная скачка верхом, эта могилка... Если б почувствовать вдруг на своей шее живые, горячие руки Аннычки, как бывало прежде. Ой, слишком мало миловался ими, слишком мало их целовал, слишком мало на них смотрел, мало их пылом насладился.
И случилось чудо. Внезапно он почувствовал, что обвились вокруг плеч чьи-то руки, не сказочные руки, не потусторонние, нет, а живые, настоящие, разгоряченные, женские.
— Ан!..— вскричал он.
Обернулся.
И встретился с глазами той, какую звали когда-то Марылькой, а теперь Дзвинкой.
— Ты?
— Как видишь. Знала, что придешь к этой могилке. Караулила...
Снял руки женские со своей шеи, как снял их когда- то там, на крыльце Лейбовой корчмы.
— Совесть имела бы. Тут жена моя...
— Царство ей небесное.— И заглядывала в глаза покорно, виновато, как побитая сучка. Была она одета по-свадебному и была прекрасна, как заря. Довбушу стало не по себе оттого, что вдруг заметил ее красу.
— Чего пришла? Зачем? — Был он зол сам на себя.
— Сказать тебе, что не могу без тебя, что погибаю... Теперь ты свободен. Возьми меня, осчастливь. Ну, не сегодня, я понимаю, не завтра. Через месяц, через год... Лишь бы я знала... Тебя даже Аннычка так не любила...— засыпала его словами, будто градом, будто камнями.
— Курва ты, Дзвинка,— выругался, отступая от Аннычкиной могилы, чтобы не осквернять плохим словом святое место.
— Правду говоришь, Олекса, видит бог, правду,— шла за ним, как привидение.— Но что могу с собою сделать, такая я есть... как святая Магдалина.
— Прочь!
Пугался ее любви.
— Не прогоняй! — упала на колени, поползла, хватая его за ноги.— Не говори ничего, не обещай, но и не отталкивай. Пусть у меня хоть надежда будет.
Презирал ее. Ненавидел.
— Прочь! — ударил ногой. Почувствовал: попал в грудь.
Прямо взвыла она. От боли ли? Или же от обиды? Вскочила.
— Бьешь, опришок?! — Почернела. —Бьешь-ш-шь?! Отворачиваешься? Курва я? А знаешь ли, что из-за тебя... из-за любви моей... я навела смоляков на твою жену? Я... Марылька... Дзвинка...
Гордилась, видать, тем, что натворила: руки на бедрах, грудь волнуется, лицо побледнело. Волосы растрепаны. Ведьма? Или же просто оскорбленная Дзвинчукова господарка? Или просто женщина? Охваченная любовью женщина?
В сказанное поверил сразу. Дернулась рука к поясу. Сверкнул нож.
Не испугалась она, как будто и ждала удара ножом. Словно бы в этом ноже таилось ее спасение.
Почему же не ударил? Почему упустил напрасно мгновенную вспышку лютой ненависти? Почему?..
Может, потому, что прочитал в ее глазах нежность, любовь к себе?
А может, был потрясен раскрытием женского таинства?
— Лучше бы меня убила,— произнес опустошенно. Почувствовал усталость.— А теперь ступай, Дзвинка, уходи,— добавил охрипшим голосом,— хочу отдохнуть.
Она опалила его влюбленным взглядом, на самом донышке ее глаз затеплился огонек надежды, огонек этот то разгорался, то пригасал. Значит, он не убьет ее? Значит, он не совсем равнодушен к ней?
Господи... Он будет ее? Но когда же?.. Главное, что будет, будет, будет!
Сорвалась с места и что было сил побежала. Вырастали у Дзвинки крылья. Бежала и на бегу молилась, плакала:
— Господи, до скончания века своего останусь твоей должницей, только привороти его ко мне! Присуши... Построю тебе, господи, церковь, тысячами свечей освечу лик твой...
Только бы Довбуш стал моим...
А если нет? Это ведь Довбуш...— опомнилась возле коня, которого привязала в кустах.— Тогда... Тогда, господи, запродам душу дьяволу и...— засмеялась на все предвечерье. От собственной мысли про Олексину смерть. Он будет жить, ее Олекса, тысячу лет...
Боже, какой красавец вечер наступает.
Боже, какую пахучую росу посылаешь ты на травы и деревья...
Боже, слава тебе!
А Довбуш шел к реке, журчащей поблизости, прячущейся в ольшанике, шел медленно, цепляясь нога за ногу, шатаясь, шел опустошенный и надломленный.
Жаждал напиться воды и прилечь. Завтра будет день, и придут силы, и будут ясные мысли. А сегодня — напиться и прилечь... Даже не заметил двух лошадей, опришковских лошадей, что паслись среди зарослей.
На берегу реки остановился. Услышал веселые голоса, смех. Кому нынче весело? Раздвинул ветки кустарников. Открылся плес, а в его воде нежился юноша... Григор. На прибрежном камне стояла Парася, стояла обнаженная, бесстыдная, счастливая.
— Ну, ты уже смыл с себя мальчишескую грязь? — рассыпался смех. Девичий смех плыл к Григору серебряною дорожкой. Он ловил его ладонями.— Чупахаешься, как гусыня,— укоряла Парася.
Забросила руки за голову. Стояла она лицом к Олексе, и он увидел ее ожидание, нетерпеливое ожидание, оно струилось в руках, в тугих грудях, в крутых бедрах, и все это удивительно роднило Парасю с той женщиной, вырубленной на скале под скитом Манявским. Смотри-ка, монах Сильвестр,— а подсмотрел где-то в жизни свою Парасю, подсмотрел и высек на скале, чтобы вечно жил на земле миг ожидания зачатья.
— Иду уже,— добродушно отозвался Григор.— Сполоснусь и буду готов к принятию любви,— шутил он.
«А про меня и забыли,— запечалился Довбуш.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91