Некоторые из них уже лежали вниз лицом, как сраженные пулями воины, над ними и из-под них вырастали стебли крапивы, меж крестами, здесь и там, виднелись мадонны в белых ризах со сложенными для молитвы руками, кое-где на постаментах, как аисты на вербах, стояли каменные ангелы с раскинутыми крыльями, словно бы готовые к полету.
От странного сооружения веяло холодным духом, печалью, мертвенным равнодушием. Довбуш подумал, что это, вероятно, заброшенное и давно забытое кладбище, хотя могил он нигде не увидел. Он намерился было направить Сивого вниз по тропе, когда над скорбными крестами, над мертвыми мадоннами и ангелами раздался живой звук — удар железа о камень. За первым ударом возник второй, и третий, и четвертый... Неожиданные звуки, как напуганные птицы, летели из западного угла, где каменная ограда упиралась в высокую, стремительно уходящую ввысь скалу, с которой тоже свисал, как распятая зеленая туча, буйный куст хмеля. Под скалой притулилась хижина с плоской каменной крышей, на которой стояла приставная лесенка. На одной из ее ступеней сидел человек в монашеской рясе. Довбуш не видел его лица, потому что чернец не оглядывался, он был захвачен работой, что-то высекая на камне.
Что-то? Довбуш пригляделся и рассмотрел, что чернец высекал... молодую женщину. Собственно, до колен она уже была вытесана, сейчас скульптор создавал ее лодыжки, из-под долота сыпались искры и красноватый
щебень. Время от времени чернец откладывал долото и гладил крутые женские бедра. В такие минуты Довбушу казалось, что каменная женщина оживала и улыбалась своему творцу, улыбалась и краснела, будто ей было стыдно выситься перед мужчиной и перед этими крестами, постными мадоннами и ангелами греховно обнаженной. Довбуш даже ожидал, что она вот-вот зашевелится и прикроет ладонями лоно, но скульптор не дал ей этого движения и не наделил ни фиговым листком, ни какой-нибудь одеждой, и женщина должна была оставаться неподвижной.
Красноватый гранит, малиновое солнце, что только всходило, талантливые руки творца напоили женщину жизнью, силой, красотой, исполинская и прекрасная фигура, словно бы родившаяся из скалы, казалось, пульсировала, бурлила кровью и трепетала в пылу ожидания, ожидание улавливалось в полураскрытых губах женщины, в полуприкрытых ресницами глазах, в волнах распущенных волос, спадавших на плечи, в руках, что сплелись на затылке, в грудях, наполненных молоком и молодым желанием, в слегка выпуклом животе... Олекса не удивился бы, если б внезапно женщина застонала от сладостного изнеможения, ибо творец изобразил ее еще нецелованной, еще стыдливо-непорочной, но уже готовой к зачатию, она страшилась этого мгновенья и ждала его, жаждала, ибо желала стать матерью, желала продолжить гуцульский род.
Так понял ее нетерпеливое ожидание Довбуш. Когда-то он уже видел подобную женщину, кажется, это было на берегу Черемоша, когда рядом лежала его Аннычка, ту минуту, священную и великую, когда девушка становится женщиной, он никогда не забудет, но осквернит, ибо в этом мгновении не только пыл любви, не инстинкты самки и самца,— есть в нем всегда изначальность вечности человека.
И, возможно, Довбуш продолжал бы долго стоять так, до самого полудня, зачарованный красотой каменной женщины, если бы у ворот не заржал чей-то конь. Чернец на лестнице испугался, из рук его выпало и зазвенело о каменную крышу хижины долото, он стал торопливо прикрывать каменную женщину косами хмеля. Но было уже поздно, в воротах появился еще один чернец, ведущий под уздцы низкорослую лошадку. Монах был старым, седая борода снопом разметалась по толстому животу. Олекса узнал эконома Манявского
скита — отца Якима. Скульптор оцепенел на лестнице, теперь Олекса заметил, что то был безусый юноша, юноша судорожно вцепился в перекладины лесенки, как заколдованный, не мог сдвинуться с места. А эконом, пустив коня пастись, остановился перед хижиной и, задравши вверх голову, крикнул:
— А ну-ка, слезай!
Скульптор не пошевелился.
— Слезай, говорю тебе. Я все видел, нечестивец...
Скульптор вытер с лица пот. Раннего посещения отца эконома, видать, не ожидал, потому лихорадочно искал выхода из положения. Но кто мог помочь ему в этой каменной пустыне?
— Умел грешить, отроче, умей и кару принять,— продолжал эконом тем временем.— Не для того обитель приставила тебя к благочестивому отцу Даниилу, царствие ему небесное, чтобы ты срамные места бабьи на скале тесал. Слезай, велю! — крикнул эконом, наслаждаясь властью над молодым мастером.
И скульптор покорился. Предстал перед отцом Яки- мом, как школяр перед дьяком: понурив голову, скрестив на груди руки. Совсем не был теперь похож на одухотворенного творца, что еще минуту назад раскованно и свободно оживлял мертвый камень.
— Простите, отче эконом. Молод я... Что-то возмутило меня, соблазнило...
Отец Яким перекрестился.
— Кайся, грешник,— протянул скульптору ременный кнут.
— Но ведь...— отшатнулся от бича юноша, пряча руки за спиной.
Довбуш нахмурился. Он не понимал, за что эконом налагает кару на художника, не видел его вины. Разве... разве... за каменную женщину? Старик ведь так и сказал: «...срамные места бабьи...» Однако, святой человече черноризец, разве ж ты сам не родился от женщины, от бабы? Почто обвиняешь творца в смертном грехе, когда он сотворил красоту? Почему ты, благочестивый, не караешь природу, что вечно и каждодневно творит прекрасное? А может, ты карал бы и природу, если б то было в твоих силах, а? Если бы то было в твоих силах, ты превратил бы всю землю в немую пустыню, и не потому превратил бы, что этого желает бог, а потому, что глаза твои перестали лицезреть красоту, что душу твою и сознание уже не волнует красота?
— Кайся! — повысил голос эконом.— Бес вселился в тебя, он живет в твоих руках, в твоих помыслах,— изгони его.
Довбушу захотелось, чтобы скульптор не каялся, чтобы он не казнил себя за свой талант, хотелось ему видеть художника гордым, сознающим силу своего таланта, убежденным в правоте своего творчества. Олекса даже прошептал:
— Не кайся, отроче.
Юноша не услышал Олексиного шепота. Юноша помнил о порядках Манявского скита. Юноша боялся потерять пристанище и кров над головой. Юноша, помимо того, что был он художником, носил еще и монашеское одеяние. И он обнажил твое тело до пояса.
И свистнул бич...
Олекса невольно сжался, словно удары сыпались на его голые плечи. А ременный бич посвистывал, взвиваясь над юношей.
Это было жестокое самобичевание. В любую минуту Олекса мог прекратить его, он даже натянул уздечку, чтобы сорвать Сивого со склона горы и подскакать к неслыханному лобному месту. Но не сделал ни шага. Может, его сдерживало разочарование от того, что скульптор покорился отцу эконому?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
От странного сооружения веяло холодным духом, печалью, мертвенным равнодушием. Довбуш подумал, что это, вероятно, заброшенное и давно забытое кладбище, хотя могил он нигде не увидел. Он намерился было направить Сивого вниз по тропе, когда над скорбными крестами, над мертвыми мадоннами и ангелами раздался живой звук — удар железа о камень. За первым ударом возник второй, и третий, и четвертый... Неожиданные звуки, как напуганные птицы, летели из западного угла, где каменная ограда упиралась в высокую, стремительно уходящую ввысь скалу, с которой тоже свисал, как распятая зеленая туча, буйный куст хмеля. Под скалой притулилась хижина с плоской каменной крышей, на которой стояла приставная лесенка. На одной из ее ступеней сидел человек в монашеской рясе. Довбуш не видел его лица, потому что чернец не оглядывался, он был захвачен работой, что-то высекая на камне.
Что-то? Довбуш пригляделся и рассмотрел, что чернец высекал... молодую женщину. Собственно, до колен она уже была вытесана, сейчас скульптор создавал ее лодыжки, из-под долота сыпались искры и красноватый
щебень. Время от времени чернец откладывал долото и гладил крутые женские бедра. В такие минуты Довбушу казалось, что каменная женщина оживала и улыбалась своему творцу, улыбалась и краснела, будто ей было стыдно выситься перед мужчиной и перед этими крестами, постными мадоннами и ангелами греховно обнаженной. Довбуш даже ожидал, что она вот-вот зашевелится и прикроет ладонями лоно, но скульптор не дал ей этого движения и не наделил ни фиговым листком, ни какой-нибудь одеждой, и женщина должна была оставаться неподвижной.
Красноватый гранит, малиновое солнце, что только всходило, талантливые руки творца напоили женщину жизнью, силой, красотой, исполинская и прекрасная фигура, словно бы родившаяся из скалы, казалось, пульсировала, бурлила кровью и трепетала в пылу ожидания, ожидание улавливалось в полураскрытых губах женщины, в полуприкрытых ресницами глазах, в волнах распущенных волос, спадавших на плечи, в руках, что сплелись на затылке, в грудях, наполненных молоком и молодым желанием, в слегка выпуклом животе... Олекса не удивился бы, если б внезапно женщина застонала от сладостного изнеможения, ибо творец изобразил ее еще нецелованной, еще стыдливо-непорочной, но уже готовой к зачатию, она страшилась этого мгновенья и ждала его, жаждала, ибо желала стать матерью, желала продолжить гуцульский род.
Так понял ее нетерпеливое ожидание Довбуш. Когда-то он уже видел подобную женщину, кажется, это было на берегу Черемоша, когда рядом лежала его Аннычка, ту минуту, священную и великую, когда девушка становится женщиной, он никогда не забудет, но осквернит, ибо в этом мгновении не только пыл любви, не инстинкты самки и самца,— есть в нем всегда изначальность вечности человека.
И, возможно, Довбуш продолжал бы долго стоять так, до самого полудня, зачарованный красотой каменной женщины, если бы у ворот не заржал чей-то конь. Чернец на лестнице испугался, из рук его выпало и зазвенело о каменную крышу хижины долото, он стал торопливо прикрывать каменную женщину косами хмеля. Но было уже поздно, в воротах появился еще один чернец, ведущий под уздцы низкорослую лошадку. Монах был старым, седая борода снопом разметалась по толстому животу. Олекса узнал эконома Манявского
скита — отца Якима. Скульптор оцепенел на лестнице, теперь Олекса заметил, что то был безусый юноша, юноша судорожно вцепился в перекладины лесенки, как заколдованный, не мог сдвинуться с места. А эконом, пустив коня пастись, остановился перед хижиной и, задравши вверх голову, крикнул:
— А ну-ка, слезай!
Скульптор не пошевелился.
— Слезай, говорю тебе. Я все видел, нечестивец...
Скульптор вытер с лица пот. Раннего посещения отца эконома, видать, не ожидал, потому лихорадочно искал выхода из положения. Но кто мог помочь ему в этой каменной пустыне?
— Умел грешить, отроче, умей и кару принять,— продолжал эконом тем временем.— Не для того обитель приставила тебя к благочестивому отцу Даниилу, царствие ему небесное, чтобы ты срамные места бабьи на скале тесал. Слезай, велю! — крикнул эконом, наслаждаясь властью над молодым мастером.
И скульптор покорился. Предстал перед отцом Яки- мом, как школяр перед дьяком: понурив голову, скрестив на груди руки. Совсем не был теперь похож на одухотворенного творца, что еще минуту назад раскованно и свободно оживлял мертвый камень.
— Простите, отче эконом. Молод я... Что-то возмутило меня, соблазнило...
Отец Яким перекрестился.
— Кайся, грешник,— протянул скульптору ременный кнут.
— Но ведь...— отшатнулся от бича юноша, пряча руки за спиной.
Довбуш нахмурился. Он не понимал, за что эконом налагает кару на художника, не видел его вины. Разве... разве... за каменную женщину? Старик ведь так и сказал: «...срамные места бабьи...» Однако, святой человече черноризец, разве ж ты сам не родился от женщины, от бабы? Почто обвиняешь творца в смертном грехе, когда он сотворил красоту? Почему ты, благочестивый, не караешь природу, что вечно и каждодневно творит прекрасное? А может, ты карал бы и природу, если б то было в твоих силах, а? Если бы то было в твоих силах, ты превратил бы всю землю в немую пустыню, и не потому превратил бы, что этого желает бог, а потому, что глаза твои перестали лицезреть красоту, что душу твою и сознание уже не волнует красота?
— Кайся! — повысил голос эконом.— Бес вселился в тебя, он живет в твоих руках, в твоих помыслах,— изгони его.
Довбушу захотелось, чтобы скульптор не каялся, чтобы он не казнил себя за свой талант, хотелось ему видеть художника гордым, сознающим силу своего таланта, убежденным в правоте своего творчества. Олекса даже прошептал:
— Не кайся, отроче.
Юноша не услышал Олексиного шепота. Юноша помнил о порядках Манявского скита. Юноша боялся потерять пристанище и кров над головой. Юноша, помимо того, что был он художником, носил еще и монашеское одеяние. И он обнажил твое тело до пояса.
И свистнул бич...
Олекса невольно сжался, словно удары сыпались на его голые плечи. А ременный бич посвистывал, взвиваясь над юношей.
Это было жестокое самобичевание. В любую минуту Олекса мог прекратить его, он даже натянул уздечку, чтобы сорвать Сивого со склона горы и подскакать к неслыханному лобному месту. Но не сделал ни шага. Может, его сдерживало разочарование от того, что скульптор покорился отцу эконому?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91