Крик ее перекрыл пьяный разгул, крик ее словно белый лебедь, влетевший в окно на воронье игрище, влетевший и чистым крылом своим прижавший шумное воронье к земле. А может, в том девичьем крике прозвучало столько растерянности и мольбы, что заставил он дворянскую толпу опомниться?
Тишина длилась мгновенье. Из-за углового стола, пошатываясь, вышел пан староста Галицкий. Он треснул кулаком по столу — тявкнули сулеи и посуда.
— Кто... Кто посмел? Кто дозволил нарушить веселье моих гостей? — закричал.
Десятки рук указали на девичью фигурку.
— Гей, служ...— Пан староста намеревался распорядиться, чтоб схватили и покарали плетьми крестьянку или мещанку, которая посягнула на порядки в этом доме. К счастью, сдержался на полуслове. Данько перестал ползать, подскочил к Докии.
— Это моя невеста возлюбленная, вельможное панство, — воскликнул и поклонился гостям — таким способом хотел спасти дивчину.
— Невеста? — кудлатые брови пана старосты полезли на узкий лоб.— Если невеста, то... то венчать
их, пся крев! Венчать! — рявкнул, сменив гнев на милость.
— Венчать! — в один голос взревела шляхта. Несколько шустрых юношей, выскочив из-за стола, стали накидывать себе на плечи залитые приправами скатерти, что должны были обозначать церковные ризы. Кто-то связал веревками из сабли и кухонного ножа подобие креста.
— На колени, шуты гороховые!..
Докия побледнела. Растерянным взглядом искала в этом большом муравейнике хотя бы одну трезвую голову, которая спасла бы ее, надеялась хотя бы встретить сочувствие, но находила лишь пьяный смех и глумленье.
— Паночки, но ведь... паночки! — протягивал руки Данило Жартун.— Имейте бога в сердце! Смилуйтесь!
Но кто его слушал?
— Венчать! — Властители галицкие стучали кулаками по столешницам, их вельможные дамы секли ножками об пол и повизгивали, как недорезанные поросята. Один хлопал в ладоши, второй утробно стонал от хохота, третий махал перед глазами молодых черпаком, четвертый тыкал подобием креста в губы Данилу — целуй, мол, шут! Брызнула кровь. Старый замок, помнивший осаду Хмельницкого, пугавший полчища ордынцев суровой неприступностью стен своих, казалось, не выдержит дикого разгула галицкой шляхты и треснет на мелкие куски, как гнилой арбуз.
Если бы треснул...
Только сейчас Данило Жартун осознал глубину непоправимой ошибки, совершенной им. Тысячу раз права была Докия, укорявшая его за то, что согласился быть шутом в надежде на хороший и легкий заработок. Тысячу раз... Теперь вот довеселился-доигрался. Самое святое его достояние — лучик человеческого счастья — готовы в грязи утопить рожденные в благородстве; освященное веками, богом и людьми таинство венчания превращают в балаганное лицедейство.
А что делать? Как защитить себя и Докию от нависшего бесчестья?
Ничего придумать не мог. Да и времени уже не было. Только и успел, что заслонить горбом девушку. Крикнул:
— Беги, Докийка!..
Руки его не могли устоять перед толпой шляхты. Докия метнулась к двери. Догнали. Схватили за косы.
— На колени! На колени! — подпрыгивал на стуле, как на коне, пан староста.
Докию и Данька швырнули на колени. Кто-то из сообразительных вельможных панов схватил миски с едой и, вместо венцов, «короновал» головы молодых. Потеки жира и соуса побежали по их лицам.
А шляхта пела:
— Венчается раба божья...
А шляхта бесилась:
— Целуйтесь, пся крев!
А шляхта изнемогала:
— При нас любитесь, дьяблы! Ха-ха...
Докия не помнила, как срывали с нее и Данька одежду, как обнаженных водили по зале, как забрасывали объедками вперемешку со злотыми (О! шляхетская щедрость!), как из последних сил, потеряв разум от стыда, гнева и отчаяния, Данько бросался с кулаками на нападавших, грыз зубами...
Она пришла в себя среди ночи на своей постели. Болело все тело. А еще сильнее болела обесчещенная душа. Если б была у нее сила, с землей сровняла бы замок старосты, если б на то ее воля — под самый корень вырубила бы всю шляхту, если бы... Металась на кровати в огне горячки и гнева и плакала от бессилья и слабости. О, теперь она собственной шкурой ощутила, что значит панское своеволие. О, теперь она уже знала, отчего на лицах пойманных опришков, которых принародно судили и обезглавливали на городской площади, чеканилась ненависть к дворянскому кодлу. Над ними, опришками, с первого их бунтарского шага зависали топоры палачей на площадях Галича, Станислава и Коломыи. И они, наверное, помнили об этом, однако бунтарскую свою уверенную поступь на змеиное пресмыканье не меняли, ибо чувствовали себя людьми.
Опришки...
Вестями про славные подвиги Довбуша Галич полон был во все времена. Имя Довбуша, вероятно, и спасло Докию от болезненного равнодушия, а может, и от смерти. Она вновь села к своему станку, в сердцах сильно стучала пряслом и нетерпеливо ожидала весны.
Что-то все же надумала-нагадала в сиротском своем одиночестве галичская ткачиха. Что-то...
Вечерами к ней иногда пробирался Данько. Это был уже не тот весельчак и балагур, которого знал весь город над Днестром. Не слышала Докия, как бывало прежде, его похвальбы новыми дукатами и добротой старосты — травило его сердце оскорбление, неслыханное и великое. Садился молча, как бродяга и чужак, на краешек лавки и тяжко вздыхал.
— Не печалься, Данько. Паны потому и паны, чтоб жестоко подшучивать над бедным людом. Что поделаешь?
— Вот то-то и оно, что ничего не поделаешь. Даже пожаловаться некому: до бога — высоко, до короля — далеко.
— Так и ходишь весельчаком в Старостиных хоромах? Или на скотный двор, к коровам приставили?
— Если б на скотный двор... В покоях, черт бы их побрал, панов забавляю.
В голосе его почувствовала муку. Ох, разве легко это, шутом быть, если сердце плачет?
— Страшно это, наверное, Данько?
— Не спрашивай. Сквозь слезы смеюсь. Танцую, колесом верчусь, а под ногами будто острия сабельные... Тысяча чертей!..
— Так, может, оставил бы замок, га? Свободный ты мещанин, не собственность панская...
— Отпрашивался у старосты. Слушать не желает.
— Взбунтуйся. Убегай,— посоветовала.
Усмехнулся.
— Куда? У старосты лапы длинные. Да и зачем? Разве не везде одинаково? — обреченно выносил приговор самому себе.
Как могла она спасти его? Как должна переубедить? Почему в ней оскорбление запеклось жаждой отмщенья, борьбы, а в нем — растерянностью? Сказать ему, что... Нет, сейчас не стоит.
— Потерпи, Данько. Недолго уже...
Что она хотела этим сказать?
Когда закурчавились зеленью надлуквянские левады, Докия повесила на двери замок и сказала соседям, что собирается в скит Манявский на покаяние.
Кто знает, видели святые отцы молодую паломницу из Галича или нет, зато однажды ее увидели среди карпатской пущи опришковские дозорцы и привели к Олексе Довбушу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
Тишина длилась мгновенье. Из-за углового стола, пошатываясь, вышел пан староста Галицкий. Он треснул кулаком по столу — тявкнули сулеи и посуда.
— Кто... Кто посмел? Кто дозволил нарушить веселье моих гостей? — закричал.
Десятки рук указали на девичью фигурку.
— Гей, служ...— Пан староста намеревался распорядиться, чтоб схватили и покарали плетьми крестьянку или мещанку, которая посягнула на порядки в этом доме. К счастью, сдержался на полуслове. Данько перестал ползать, подскочил к Докии.
— Это моя невеста возлюбленная, вельможное панство, — воскликнул и поклонился гостям — таким способом хотел спасти дивчину.
— Невеста? — кудлатые брови пана старосты полезли на узкий лоб.— Если невеста, то... то венчать
их, пся крев! Венчать! — рявкнул, сменив гнев на милость.
— Венчать! — в один голос взревела шляхта. Несколько шустрых юношей, выскочив из-за стола, стали накидывать себе на плечи залитые приправами скатерти, что должны были обозначать церковные ризы. Кто-то связал веревками из сабли и кухонного ножа подобие креста.
— На колени, шуты гороховые!..
Докия побледнела. Растерянным взглядом искала в этом большом муравейнике хотя бы одну трезвую голову, которая спасла бы ее, надеялась хотя бы встретить сочувствие, но находила лишь пьяный смех и глумленье.
— Паночки, но ведь... паночки! — протягивал руки Данило Жартун.— Имейте бога в сердце! Смилуйтесь!
Но кто его слушал?
— Венчать! — Властители галицкие стучали кулаками по столешницам, их вельможные дамы секли ножками об пол и повизгивали, как недорезанные поросята. Один хлопал в ладоши, второй утробно стонал от хохота, третий махал перед глазами молодых черпаком, четвертый тыкал подобием креста в губы Данилу — целуй, мол, шут! Брызнула кровь. Старый замок, помнивший осаду Хмельницкого, пугавший полчища ордынцев суровой неприступностью стен своих, казалось, не выдержит дикого разгула галицкой шляхты и треснет на мелкие куски, как гнилой арбуз.
Если бы треснул...
Только сейчас Данило Жартун осознал глубину непоправимой ошибки, совершенной им. Тысячу раз права была Докия, укорявшая его за то, что согласился быть шутом в надежде на хороший и легкий заработок. Тысячу раз... Теперь вот довеселился-доигрался. Самое святое его достояние — лучик человеческого счастья — готовы в грязи утопить рожденные в благородстве; освященное веками, богом и людьми таинство венчания превращают в балаганное лицедейство.
А что делать? Как защитить себя и Докию от нависшего бесчестья?
Ничего придумать не мог. Да и времени уже не было. Только и успел, что заслонить горбом девушку. Крикнул:
— Беги, Докийка!..
Руки его не могли устоять перед толпой шляхты. Докия метнулась к двери. Догнали. Схватили за косы.
— На колени! На колени! — подпрыгивал на стуле, как на коне, пан староста.
Докию и Данька швырнули на колени. Кто-то из сообразительных вельможных панов схватил миски с едой и, вместо венцов, «короновал» головы молодых. Потеки жира и соуса побежали по их лицам.
А шляхта пела:
— Венчается раба божья...
А шляхта бесилась:
— Целуйтесь, пся крев!
А шляхта изнемогала:
— При нас любитесь, дьяблы! Ха-ха...
Докия не помнила, как срывали с нее и Данька одежду, как обнаженных водили по зале, как забрасывали объедками вперемешку со злотыми (О! шляхетская щедрость!), как из последних сил, потеряв разум от стыда, гнева и отчаяния, Данько бросался с кулаками на нападавших, грыз зубами...
Она пришла в себя среди ночи на своей постели. Болело все тело. А еще сильнее болела обесчещенная душа. Если б была у нее сила, с землей сровняла бы замок старосты, если б на то ее воля — под самый корень вырубила бы всю шляхту, если бы... Металась на кровати в огне горячки и гнева и плакала от бессилья и слабости. О, теперь она собственной шкурой ощутила, что значит панское своеволие. О, теперь она уже знала, отчего на лицах пойманных опришков, которых принародно судили и обезглавливали на городской площади, чеканилась ненависть к дворянскому кодлу. Над ними, опришками, с первого их бунтарского шага зависали топоры палачей на площадях Галича, Станислава и Коломыи. И они, наверное, помнили об этом, однако бунтарскую свою уверенную поступь на змеиное пресмыканье не меняли, ибо чувствовали себя людьми.
Опришки...
Вестями про славные подвиги Довбуша Галич полон был во все времена. Имя Довбуша, вероятно, и спасло Докию от болезненного равнодушия, а может, и от смерти. Она вновь села к своему станку, в сердцах сильно стучала пряслом и нетерпеливо ожидала весны.
Что-то все же надумала-нагадала в сиротском своем одиночестве галичская ткачиха. Что-то...
Вечерами к ней иногда пробирался Данько. Это был уже не тот весельчак и балагур, которого знал весь город над Днестром. Не слышала Докия, как бывало прежде, его похвальбы новыми дукатами и добротой старосты — травило его сердце оскорбление, неслыханное и великое. Садился молча, как бродяга и чужак, на краешек лавки и тяжко вздыхал.
— Не печалься, Данько. Паны потому и паны, чтоб жестоко подшучивать над бедным людом. Что поделаешь?
— Вот то-то и оно, что ничего не поделаешь. Даже пожаловаться некому: до бога — высоко, до короля — далеко.
— Так и ходишь весельчаком в Старостиных хоромах? Или на скотный двор, к коровам приставили?
— Если б на скотный двор... В покоях, черт бы их побрал, панов забавляю.
В голосе его почувствовала муку. Ох, разве легко это, шутом быть, если сердце плачет?
— Страшно это, наверное, Данько?
— Не спрашивай. Сквозь слезы смеюсь. Танцую, колесом верчусь, а под ногами будто острия сабельные... Тысяча чертей!..
— Так, может, оставил бы замок, га? Свободный ты мещанин, не собственность панская...
— Отпрашивался у старосты. Слушать не желает.
— Взбунтуйся. Убегай,— посоветовала.
Усмехнулся.
— Куда? У старосты лапы длинные. Да и зачем? Разве не везде одинаково? — обреченно выносил приговор самому себе.
Как могла она спасти его? Как должна переубедить? Почему в ней оскорбление запеклось жаждой отмщенья, борьбы, а в нем — растерянностью? Сказать ему, что... Нет, сейчас не стоит.
— Потерпи, Данько. Недолго уже...
Что она хотела этим сказать?
Когда закурчавились зеленью надлуквянские левады, Докия повесила на двери замок и сказала соседям, что собирается в скит Манявский на покаяние.
Кто знает, видели святые отцы молодую паломницу из Галича или нет, зато однажды ее увидели среди карпатской пущи опришковские дозорцы и привели к Олексе Довбушу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91