«Э-э, брат, вас много было и будет, а мы одни, и мы свое дело знаем». В старое время, где бы ни бродил осторечанин, умирать всегда возвращался на родину и, где бы ни побывал, всегда говорил, что краше родных мест ничего не видел и не знал.
Есть от древней привязанности осторечанина к земле и в характере Дербачева, и в Степане Лобове, и в настойчивости Дмитрия, постигавшего тугие науки одну за другой и, как занозу в сердце, носившего после смерти деда Матвея думу о хиреющей все больше Зеленой Поляне. Дмитрию Полякову и в немецкой неволе снились леса и поля Осторетчины и Зеленая Поляна, вся в вишневом и яблоневом цвету. Да и одному ли Полякову снились они в те годы? Ведь особо славна Осторетчина партизанами, но там, где слава, там и горе и страдания: полностью селами, районами угонялись в последнюю войну бабы, старики, детишки с родных мест, и все, что могло гореть, безжалостно сжигалось, остальное взрывалось. Давным-давно отшумели партизанские ночи, обвалились скрытые в глухих, непролазных болотах, лесных чащобах землянки.
Привольные осторецкие древние леса, в глубь которых в свое время не смели забираться даже передовые отряды хана Батыя. Давно поднялась Осторетчина из руин, дымит заводами, колосится хлебами. Вступила во вторую
послевоенную пятилетку. В эту весну со всех концов Осторетчины потянулись бригады по десять, пятнадцать, двадцать человек к прославленным Дремушинским лесам. Ехали на машинах и подводах, плыли на катерах и баржах со своими поварами (чаще поварихами), со своими продуктами. Все холмы, возвышенности вокруг Дремушин-ских лесов покрылись палатками, а то и просто шалашами. Началось наступление на вековые лесные массивы, и стали падать деревья, и волки все дальше и дальше в глубь перетаскивали своих щенков, по ночам подвывали тоскливо, уставив остекленевшие глаза на цепи костров, опоясывающие холмы.
Газеты шумели о почине осторецких колхозников. Борисова несколько раз была в Москве, летала в Ленинград, сама следила за размещением заказов, не давала покоя никому ни в обкоме и облисполкоме, ни в районах. Колхозы туго перечисляли деньги, открытый специально для этого счет в Госбанке пополнялся не ахти как. Борисова, вдобавок к шумихе, поднятой вокруг строительства, лично беседовала с секретарями райкомов, с председателями райисполкомов и с некоторыми, особо упрямыми, председателями колхозов. Это не замедлило сказаться. Поступления удвоились, имелась уже сумма, позволяющая разворачивать строительство. Неожиданно случилось то, на что Борисова не смела надеяться. Для первой межколхозной гидроэлектростанции на Острице Совет Министров решил поставить все оборудование в долгосрочный кредит. Строительные материалы, турбины, динамо-машины, высоковольтные мачты, подстанции — все, вплоть до изоляторов и лампочек. План строительства был рассмотрен и утвержден сроком на пять лет. Юлия Сергеевна внесла предложение сократить срок строительства до трех лет, но товарищи из Москвы своевременно напомнили, что колхозы, на которые в основном ляжет строительство, должны заниматься кое-чем и еще.
Борисова подумала и согласилась.
На рассветах спалось особенно крепко. Егор Лобов во сне слышит запах сухой ромашковой травы, и что-то колет ему в щеку. Он мычит, елозит головой по набитой травой наволочке, переворачивается на спину и стаскивает с себя ногами простыню и лежит в одних трусах. Все его молодое тело сейчас и бесстыдно и целомудренно — как это бывает только во сне.
Солнце встает, и все уже пошли к реке умываться.
Молоденькая повариха, младшая дочь деда Силантия Полька, став на колени, просовывает в шалаш голову,
жмурится. Вглядевшись, вскакивает — щеки горят. Отбегает от шалаша и зовет издали:
— Егор! Егорка! Вставай, давно встали! Завтракать пора! Его-орка!
Егор открывает глаза, слушает, не шевелясь.
— Здравствуй, Поля! — говорит он.— А где остальные?
— Умываться ушли. Один ты дрыхнешь, лежебока. Вставай.
— Полька, иди сюда,— зовет он, и девушка, прижимая руки к груди, стоит молча, потом весело хохочет, отбегает от шалаша еще дальше.
— Ишь чего захотел! — кричит она.— Вставай, хватит валяться. Ишь разнежился...
Егор выходит из шалаша не сразу, ворочается, мучительно сладко тянется. Полька сгребает с бурлящего котла накипь и все оглядывается. Егор наконец выходит, в одних трусах, босой, идет к навесу, где у Польки варится в котле завтрак на тридцать человек и кипит чай.
На всякий случай Полька заходит от Егора по другую сторону котла, и он скалит зубы.
— Бесстыжий, штаны бы надел,— говорит она, хотя знает, что Егор каждое утро в одних трусах бегает купаться в Острицу.
— Чего я бесстыжий, в городах так и не то носят.
— Здесь тебе не город.
— А что здесь? — допытывается он, придвигаясь ближе и глядя на нее влюбленно-ласково.
— Отстань.— Она зачерпывает в уполовник кипящего варева, решительно отводит руку.
— Но, но! — пугается Егор, смеясь, отбегает, хватает полотенце и мчится вниз, к реке, и Полька глядит ему вслед и тиснет руки возле груди.
Солнце встает. Дремушинские леса затянуты туманом, он начинает редеть, и кое-где проступают вершины деревьев.
С утра должен был состояться митинг, но товарищи из обкома запаздывали, и бригады вышли на работу.
Егор Лобов валил в паре с Петровичем, в неделю обросшим медной бородой. Дело спорилось — колхоз платил не только трудодни, но и деньгами; кроме того, пошедшим на лесоповал в Дремушинские леса обещано лесу на избы, и добровольцев хоть отбавляй.
У Егора давно взмокла спина и затекла от напряжения шея, и он совсем перестал подавать пилу, только тянул к себе, а Петрович все не думал разгибаться, переходил от дерева к дереву, сам определял, куда валить, сам подрубал, плевал на железные ладони и коротко бросал:
— Давай!
Свалили толстущую, высоченную ель, и Петрович скомандовал:
— Теперь курить. Садись.
— Пилу надо протереть. Тяжело идет.
— Протри. Я бензин вон у первого пня поставил. Сначала давай покури, потом.
Петрович, скручивая цигарку, пощелкал языком, показывая на ель:
— Вот такую штуку бы на пол пустить. Эко добро, что мытый, сверкал бы.
— А ты и пусти.— У Егора слегка дрожали от усталости пальцы.— Скоро коней пригонят, начнем стаскивать. К берегу ее — плыви.
— Не возьмешь.— Петрович с сомнением пощелкал языком.— Больно велика. Эй, бабы, давай сучья руби, пока курим,— позвал он, оглядываясь и недоумевая.— Где они делись? Вот работнички!
Он сел рядом с Егором, стал курить.
— Партизан тут было видимо-невидимо. Вон за те холмы все с немцами цапались. Покойник Матвей-плотник, бывало, начнет рассказывать — всю ночь не заснешь. Наверно, вон на тех холмах взял он в плен австриячку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
Есть от древней привязанности осторечанина к земле и в характере Дербачева, и в Степане Лобове, и в настойчивости Дмитрия, постигавшего тугие науки одну за другой и, как занозу в сердце, носившего после смерти деда Матвея думу о хиреющей все больше Зеленой Поляне. Дмитрию Полякову и в немецкой неволе снились леса и поля Осторетчины и Зеленая Поляна, вся в вишневом и яблоневом цвету. Да и одному ли Полякову снились они в те годы? Ведь особо славна Осторетчина партизанами, но там, где слава, там и горе и страдания: полностью селами, районами угонялись в последнюю войну бабы, старики, детишки с родных мест, и все, что могло гореть, безжалостно сжигалось, остальное взрывалось. Давным-давно отшумели партизанские ночи, обвалились скрытые в глухих, непролазных болотах, лесных чащобах землянки.
Привольные осторецкие древние леса, в глубь которых в свое время не смели забираться даже передовые отряды хана Батыя. Давно поднялась Осторетчина из руин, дымит заводами, колосится хлебами. Вступила во вторую
послевоенную пятилетку. В эту весну со всех концов Осторетчины потянулись бригады по десять, пятнадцать, двадцать человек к прославленным Дремушинским лесам. Ехали на машинах и подводах, плыли на катерах и баржах со своими поварами (чаще поварихами), со своими продуктами. Все холмы, возвышенности вокруг Дремушин-ских лесов покрылись палатками, а то и просто шалашами. Началось наступление на вековые лесные массивы, и стали падать деревья, и волки все дальше и дальше в глубь перетаскивали своих щенков, по ночам подвывали тоскливо, уставив остекленевшие глаза на цепи костров, опоясывающие холмы.
Газеты шумели о почине осторецких колхозников. Борисова несколько раз была в Москве, летала в Ленинград, сама следила за размещением заказов, не давала покоя никому ни в обкоме и облисполкоме, ни в районах. Колхозы туго перечисляли деньги, открытый специально для этого счет в Госбанке пополнялся не ахти как. Борисова, вдобавок к шумихе, поднятой вокруг строительства, лично беседовала с секретарями райкомов, с председателями райисполкомов и с некоторыми, особо упрямыми, председателями колхозов. Это не замедлило сказаться. Поступления удвоились, имелась уже сумма, позволяющая разворачивать строительство. Неожиданно случилось то, на что Борисова не смела надеяться. Для первой межколхозной гидроэлектростанции на Острице Совет Министров решил поставить все оборудование в долгосрочный кредит. Строительные материалы, турбины, динамо-машины, высоковольтные мачты, подстанции — все, вплоть до изоляторов и лампочек. План строительства был рассмотрен и утвержден сроком на пять лет. Юлия Сергеевна внесла предложение сократить срок строительства до трех лет, но товарищи из Москвы своевременно напомнили, что колхозы, на которые в основном ляжет строительство, должны заниматься кое-чем и еще.
Борисова подумала и согласилась.
На рассветах спалось особенно крепко. Егор Лобов во сне слышит запах сухой ромашковой травы, и что-то колет ему в щеку. Он мычит, елозит головой по набитой травой наволочке, переворачивается на спину и стаскивает с себя ногами простыню и лежит в одних трусах. Все его молодое тело сейчас и бесстыдно и целомудренно — как это бывает только во сне.
Солнце встает, и все уже пошли к реке умываться.
Молоденькая повариха, младшая дочь деда Силантия Полька, став на колени, просовывает в шалаш голову,
жмурится. Вглядевшись, вскакивает — щеки горят. Отбегает от шалаша и зовет издали:
— Егор! Егорка! Вставай, давно встали! Завтракать пора! Его-орка!
Егор открывает глаза, слушает, не шевелясь.
— Здравствуй, Поля! — говорит он.— А где остальные?
— Умываться ушли. Один ты дрыхнешь, лежебока. Вставай.
— Полька, иди сюда,— зовет он, и девушка, прижимая руки к груди, стоит молча, потом весело хохочет, отбегает от шалаша еще дальше.
— Ишь чего захотел! — кричит она.— Вставай, хватит валяться. Ишь разнежился...
Егор выходит из шалаша не сразу, ворочается, мучительно сладко тянется. Полька сгребает с бурлящего котла накипь и все оглядывается. Егор наконец выходит, в одних трусах, босой, идет к навесу, где у Польки варится в котле завтрак на тридцать человек и кипит чай.
На всякий случай Полька заходит от Егора по другую сторону котла, и он скалит зубы.
— Бесстыжий, штаны бы надел,— говорит она, хотя знает, что Егор каждое утро в одних трусах бегает купаться в Острицу.
— Чего я бесстыжий, в городах так и не то носят.
— Здесь тебе не город.
— А что здесь? — допытывается он, придвигаясь ближе и глядя на нее влюбленно-ласково.
— Отстань.— Она зачерпывает в уполовник кипящего варева, решительно отводит руку.
— Но, но! — пугается Егор, смеясь, отбегает, хватает полотенце и мчится вниз, к реке, и Полька глядит ему вслед и тиснет руки возле груди.
Солнце встает. Дремушинские леса затянуты туманом, он начинает редеть, и кое-где проступают вершины деревьев.
С утра должен был состояться митинг, но товарищи из обкома запаздывали, и бригады вышли на работу.
Егор Лобов валил в паре с Петровичем, в неделю обросшим медной бородой. Дело спорилось — колхоз платил не только трудодни, но и деньгами; кроме того, пошедшим на лесоповал в Дремушинские леса обещано лесу на избы, и добровольцев хоть отбавляй.
У Егора давно взмокла спина и затекла от напряжения шея, и он совсем перестал подавать пилу, только тянул к себе, а Петрович все не думал разгибаться, переходил от дерева к дереву, сам определял, куда валить, сам подрубал, плевал на железные ладони и коротко бросал:
— Давай!
Свалили толстущую, высоченную ель, и Петрович скомандовал:
— Теперь курить. Садись.
— Пилу надо протереть. Тяжело идет.
— Протри. Я бензин вон у первого пня поставил. Сначала давай покури, потом.
Петрович, скручивая цигарку, пощелкал языком, показывая на ель:
— Вот такую штуку бы на пол пустить. Эко добро, что мытый, сверкал бы.
— А ты и пусти.— У Егора слегка дрожали от усталости пальцы.— Скоро коней пригонят, начнем стаскивать. К берегу ее — плыви.
— Не возьмешь.— Петрович с сомнением пощелкал языком.— Больно велика. Эй, бабы, давай сучья руби, пока курим,— позвал он, оглядываясь и недоумевая.— Где они делись? Вот работнички!
Он сел рядом с Егором, стал курить.
— Партизан тут было видимо-невидимо. Вон за те холмы все с немцами цапались. Покойник Матвей-плотник, бывало, начнет рассказывать — всю ночь не заснешь. Наверно, вон на тех холмах взял он в плен австриячку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142